Степанов Ю. С. Протей: Очерки хаотической эволюции. -
М.: Языки славянской культуры, 2004. - 264 с.
II. Аналогии
Концепт «Аналогия» в том
его виде, в каком он играет важную роль для нашей темы— «Эволюция культурных
концептов»— и сам является среди них базовым, был создан поэтами-символистами,
следовательно— в области искусства слова. Его создание можно точно датировать —
начиная с творчества Бодлера.
На этой основе сложилось
целое поле концептов, которые — как и все «поле» — уже нельзя отнести
безусловно к сфере искусства — они равно принадлежат теории искусства,
философии и, в настоящее время, синергетике и естественным наукам. Теперь ясно,
что само «поле», «сфера аналогий», имеет внутреннюю структуру, обнаружение
которой в истории также можно датировать — начиная с Аристотеля. Но в эволюции
этому предшествует понятие «равновесия, справедливости в бою» — греческое xvfog.
2. «Спокойные
аналогии», «аналогии как равновесиям в культурной предыстории.
Древнегреческое
хидод 'кюдос' того же индоевропейского корня, что русское чудо,
означает воинскую удачу, удачу в бою, которую боги присуждают— не словами, а
делом, победой— воюющим сторонам, то одной, то другой из них, смотря по
обстоятельствам. Концепт «Удача» близок к концепту «Слава».
Тем не менее «Слава» и
«Кюдос» не синонимы. Как отмечает блестящий знаток индоевропейских культурных
терминов Э. Бенве- нист, древний язык эпоса вообще не знает синонимов — все
ключевые слова в нем имеют, говоря современным языком, смысл терминов —
каждый единственен. «Слава», хХеод, по корню родственное русскому именно
«слава», «слыть», означает, скорее, репутацию
63
среди людей, то, что
передается словами. «Кюдос» же — это достояние богов, волшебный магический
дар, который боги могут передавать на время то одной, то другой из борющихся
сторон, будь то отряды воинов или отдельные бойцы.
Ключевое понятие
аналогии, по нашему мнению, можно применить здесь к борющимся, которые, в
общем, равны, аналогичны один другому. «Кюдос» же именно выделяет одного из них
— того, который по мнению богов (чаще всего Зевса) в данный момент этого
больше всего заслуживает. «Но как узнает в свалке битвы, — пишет Бенвенист, —
об этом тот, кому божество вручило кюдос, и как обнаруживает это соперник? И
тот и другой знают об этом благодаря знаку, показывающему божественный выбор:
это гром, раздающийся и повторяющийся в середине боя, это колесница противника,
которая рассыпается на всем ходу, это тетива лука, рвущаяся в руках Тевкра,
целящегося в Гектора, так что стрела падает, не долетев до цели. Гектор не
обманывается— Зевс на его стороне (Илиада, 15, 488 и сл.)» [Бенвенист 1995,
278—279]. Это, центральное, содержание греческого концепта «кюдос» полностью
сохранилось в древнерусском «чудо».
«Не вполне
спокойные аналогии^ у Аристотеля —
опыт исчисления аналогий в рамках пропорций
Аристотель рассматривает
аналогии в «Никомаховой этике» (V, 6 — 1131а, 30 и сл.). Сочинение посвящено
этике и ее центральному понятию— «Справедливости». Аналогией в этом предмете
будет аналогичное распределение благ между участниками тяжбы, или спора за
истину. По существу, у Аристотеля понятие «аналогия» заменяется понятием
«пропорция» — «пропорциональное (т. е. справедливое) распределение блага»,
например, некоторой суммы денег, о которой идет спор. Пропорции по Аристотелю
выражаются соотношением — в общем случае — четырех членов — а, Ь, с, d, что символизируется квадратом.
Пропорции по Аристотелю
могут быть прерывные, что хорошо выражается в буквенной записи: а : b = с : d или а : b : : с : d (т. е. «а» так относится к «Ь», как «с» относится к «d»), и непрерывные — когда срединный член — один и тот же в
обеих частях всего ряда: а: b = b : d.
Далее по Аристотелю
пропорции могут быть геометрические — они лучше всего символизируются на схеме
квадрата (горизонталь
64
ными сторонами) или
арифметические, они символизируются диагоналями:
Схема 1
Обе схемы Аристотеля
пригодились в дальнейшем. Буквенная запись широко применяется в лингвистике для
выражения аналогии в морфологическом строении слов, например, дом : ик = стол :
ик или дом :ик : : стол : ик.
Схема 2 выражает
логическое соотношение суждений: по диагонали— отношения контрадикторные, по
горизонталям— отношения контрарные. При этом если вместо использованных в данном
варианте схемы неуточненных обозначений применить более точные, например, а
будет обозначать общеутвердительное суждение, b — общеотрицательное и т. д., то информация, содержащаяся
в схеме, существенно обогащается.
Хуже всего классификация
аналогий (как пропорций) по Аристотелю в «Никомаховой этике» подходит для того
предмета, ради которого она в этом сочинении создавалась, — для характеристики
понятия справедливости и людей, отмеченных этим качеством, а также связанных с
ним материальных предметов, например предметов обмена между субъектами (см. у
комментаторов в изд. [Аристотель, 4, 1984]).
Мы можем сделать вывод,
что эволюция понятия «Аналогия» по этой линии не привела к успеху. Поскольку
наш предмет в этой книге — эволюция культурных концептов, мы можем сказать,
что этот «отрезок эволюции» — отрезок определенного эволюционно- семиотического
ряда оказался тупиковым. Если даже не искать специально, какими рядами
обрисовалась эволюция в сфере этики, то заранее, априорно можно предположить,
что это не ряды, эволюционирующие по линии абстракции структуры— к выработке
ка- ких-либо абстрактных (логических и др.) знаков, которыми можно было бы
характеризовать этические явления. (Опыт обнаружения одного такого понятия, а
именно «суждения моральной необходимости» у Лейбница, основанного на «законе
достаточного основа
65
ния» и
противопоставленного «категорическому императиву» Канта, можно найти в нашей работе
[Степанов 1998, 749 и сл.].)
Логическая основа этого
лейбнициевского понятия не учитывается в «логическом квадрате», порожденным
опытом Аристотеля.
Также не учитываются в
этом квадрате некоторые разновидности «контрарности» — «контрадикторное™»,
важные для логической теории и в действительности использованные в «Воображаемой
логике» Н. А. Васильева («Воображаемая (неаристотелева) логика», 1912).
Напротив, в сфере
искусства и в сфере биологии концепт «Аналогия» эволюционировал (см. далее).
4. «Спокойные
аналогии» у Бодлера и символистов.
«Библиотека
Всемирной аналогии»
Слово «Аналогии» мы
берем здесь в кавычки, чтобы подчеркнуть, что начиная с этого момента, с
Бодлера — оно уже термин. В очерке о Викторе Гюго, включенном в серию
«Романтическое искусство» (1861), Бодлер пишет: «He-поэты не понимают этих вещей. Фурье однажды самонадеянно
захотел объяснить нам секреты аналогии. Я не отрицаю
значения некоторых из его мелочно- кропотливых открытий. Но его ум, слишком
занятый материальной точностью, не мог избежать ошибок и разом постичь ментальную
точность интуиции. (...) А ведь уже Сведенборг, обладавший более широкой душой,
открыл нам, что небо — это очень большой человек,
что всё — форма, движение, число, цвет, запах, как в духовном (le spirituel),
так и в естественно-природном (le naturel)
— значимо, взаимно, взаимообратимо,
взаимо-соответственно. (...) Тогда— что такое поэт (я беру это слово в его
самом широком значении), как не переводчик, не дешифровщик?
У настоящих поэтов нет
метафоры, сравнения или эпитета, которые не были бы математически точной
адаптацией в данной актуальной ситуации, потому что эти сравнения, эти
метафоры, эти эпитеты черпаются в неисчерпаемом фонде всемирной аналогии (l'imi- verselle analogie)
и больше их неоткуда взять» [Baudelaire 1861].
В этом тексте Бодлера
введены все основные термины, перечислим их в русском переводе рядом с
французским оригиналом: значимо — significatif взаимно — reciproque взаимообратимо — converse
66
взаимо-соответственно— correspondant (последнее у Бодлера подчеркнуто, оно дало название его
программному произведению того же года — сонету «Correspondances»).
Введены
даже обобщающие философские термины — le spirituel в противопоставлении le naturel. От первого
из них образовано название философского подхода — спиритуализм. Понимание его
настолько важно для нашей темы, что мы приведем его здесь в двух * вариантах. ^
Спиритуализм [франц.] — «Spiritualisme, в узком смысле — учение, утверждающее спиритуальность
души, т. е. существование у человека неотъемлемого субстанционального принципа,
независимого от организма, хотя его деятельность может зависеть от последнего;
противопоставляется материализму. В неправомерном расширительном
употреблении приравнивается к идеализму, сводящему все
реальное к духу или мышлению» [Foulquie et Saint-Jean 1969: 231].
Спиритуализм [рус.] — «философское воззрение, исходящее из
противопоставления духовного (психического) и телесного бытия и рассматривающее
дух (душу) в качестве первоосновы действительности или в качестве особой
бестелесной субстанции, существующей независимо от материи»; спиритуализм
утверждает, в противоположность материализму,
субстанциальность духовного начала (напр., воззрения Платона, Августина,
Лейбница, Беркли и др.). В этом смысле С. выступает как менее употребительный
синоним идеализма» [Философск. энциклоп., 5, 1970, 116].
Для Бодлера, как мы уже
отметили, главный термин — «Соответствия». В сонете 1861 г. он обрисовывается
так (свободный, т. е. не стихотворный, перевод — наш. —Ю. С.):
Природа — это храм, в нем живые колонны
Издают время от времени неясные слова; Человек проходит там через лес символов,
И они следят за ним понимающим взглядом.
Подобно отзвукам долгого эхо, которые
доносятся издалека, Смешиваясь в неразделимое, глубокое единство, Обширное, как
ночь и как свет дня, Запахи, цвета и звуки отвечают друг другу...
Согласно представлениям
символистов такие соответствия образуют основу поэзии, но они— лишь
внешние аналогии (analogies
67
exterieures) —
аналогии между явлениями, воспринимаемыми органами чувств.
За ними стоит более
глубокое содержание — глубинная аналогия, или символ. Не
следует, полагают они, воспринимать каждое явление как указующее на какое-либо
глубинное содержание — од- но-однозначного соответствия здесь нет. Иначе каждое
наблюдаемое явление было бы символом чего-то глубинного. Хотя, надо сказать,
это представление было у раннего Бодлера, и тогда он истолковывал такое
соотношение как иероглиф.
Но в дальнейшем
понимание символа углубилось: лишь «пучок» чувственно воспринимаемых явлений
указывает на то или иное глубинное содержание, является символом. Символ— не
нечто конкретное и не иероглиф, а то, что стоит «по ту сторону» наблюдаемого,
конкретного (французы сказали бы «l'au-dela»). Это представление в образной форме предвосхитил
Ламартин: поэт — это ткач, который ткет свой гобелен, видя его с обратной
стороны, с изнанки, как неразборчивый пучок пересекающихся нитей. Но настанет
день, поэту будет дано взглянуть на свою работу с лицевой стороны, и он увидит
прекрасную, полную смысла картину (Ламартин, правда, относил этот образ к
человечеству в целом как к ткачу, который ткет полотно истории, видя только его
изнанку — множество перепутанных нитей).
Такое хотя и статичное,
но более глубокое представление о символе (не как об иероглифе) влечет
понимание символа как «сущности вещи». Символ отождествляется с идеей Платона
или, можем мы сказать, — с идеализированным представлением того, что мы теперь
называем концептом. Символ есть концепт в контексте символизма.
Поэтому учение символистов — это начальный этап в концептуальной эволюции
Нового времени.
Однако символисты
указывали на свое идейное (мы можем сказать «концептуальное») родство не
только с Платоном, но и с философами-спиритуалистами позднейших эпох, прежде
всего со Све- денборгом в Швеции (1688—1672). (Ему посвящен также очерк
«последнего символиста»— Поля Валери «Сведенборг», 1936 г.) Появление же в этой
плеяде имени Сведенборга влечет далее имя Якоба Бёме (1575—1624) в Германии, а
за ним Новалиса, который посвятил Тику свое стихотворение о Бёме, а вслед за
немецкими романтиками имя Вячеслава Иванова, который это стихотворение перевел,
и, конечно, уже по чисто содержательным общим параллелям великие имена других
русских символистов начала XX в.
68
Итак, на этом этапе
аналогии понимаются как сеть, всемирная сеть, состоящая из подобных
друг другу явлений (например, цветов, звуков, запахов); их подобия статичны, но
в совокупности или, точнее сказать, в совокупностях, «пучках», они соотносятся
с чем-то, стоящим «по ту сторону» показаний органов чувств, это что-то и есть
символ; он неизменен, вечен и постоянен; он указывает на сущность вещей, он —
то же, что идея Платона.
На определенном этапе
существования символизма происходит встреча с понятием случайности,
случая, которую сначала символисты отрицали. Так, у Александра Блока (Пролог к
поэме «Возмездие», 1910—1920 гг.):
Жизнь — без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами — сумрак неминучий.
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.
Твой взгляд — да будет тверд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.
«Чтобы увидеть красоту
мира, нужно стереть случайные черты» — это формула «классического символизма».
Но вот происходит
перелом — от статики к динамике.
Перелом
от Символизма к Авангарду.
От
«Всемирной аналогии* к «Всемирному репортажу» и далее к Абстракции
Перелом наступил
неожиданно быстро после торжества «спокойного символизма» Бодлера. («Перелом»
имеется в виду не по линии содержания поэзии— у Бодлера, скорее, нервного и
даже взвинченного, а по линии техники поэзии.) Если на предшествующем этапе
поэзия — это, скорее, сфера прекрасных символов, «библиотека аналогий-соответствий
(correspondances)», то теперь вся словесность,
включая поэзию и саму деятельность поэта, уподобля
69
ется всемирному
репортажу (runiversel Reportage). Новый термин введен Малларме в его предисловии к
трактату Рене Гиля «Traite du Verbe» (1885) [Mallarme, Pleiade 1945, 857]. Вместо статичной «Библиотеки аналогий»—
динамичный «Всемирный репортаж». Центральной сущностью поэтического мира
вместо спокойной аналогии становится динамичная и
нервная поэтическая строка (подробнее см. гл. IV. Ритмы, разд.
10, 11).
Метаморфозы — одно из
важнейших понятий для всякого человека любой культуры: ребенок превращается во
взрослого, куколка в бабочку, зерно в колос, вода в лед и лед снова в воду и т.
д. В ментальной сфере концепт «Метаморфозы», столь важный для темы «Эволюция
культурных концептов» и сам являющий синонимом «Эволюции», полностью оформился
в классической античности. Таково, в частности, название знаменитого в веках
произведения классики римской литературы Овидия. Но уже с доисторических времен
превращениями, метаморфозами пронизана мифология разных народов. В мифологии
это один из главных принципов причинного объяснения вообще и в частности
объяснения происхождения мира. Превращениями всякого рода, как известно, полны
сказки всех народов. Но мы оставляем эту хорошо изученную тему в стороне и
занимаемся— в области искусства— более современным отрезком эволюции:
«Символизм» =>
«Динамический Авангард» => «Абстракция»
Первые два концепта
названного ряда рассмотрены нами выше, причем нетрудно было заметить, что в
этапах эволюции в искусстве здесь сохраняется некое концептуальное ядро и
ярким, зримым, «наглядным» образом меняется прежде всего форма. Этими наблюдениями
задается линия нашего очерка здесь: «Абстракция»— не просто абстракция (от
чего-то), а то явление в искусстве, которое следует за
«Символизмом» и «Динамическим Авангардом». Главным источником для нас является
классическая работа основателя абстракционизма Василия Кандинского 1910 г. «О
духовном в искусстве» (Изд. Межд. лит. содружества, N. Y., 1967) (это русский перевод под ред. Нины Кандинской
немецкого оригинала: W. Капdinsky. Ueber das Geistige in der Kunst. Bern: Benteli Verlag,
1962) [Кандинский 1967] (страницы
указываем по рус. изд.).
Об абстракции лучше не
скажешь как словами В. Кандинского («О духовном в искусстве»). «В настоящее
время зритель (...) хочет найти в художественном произведении или чистое
подражание при
70
роде, которое могло бы
служить практическим целям (портрет в обычном смысле и т. п.), или подражание
природе, содержащее известную интерпретацию:
'импрессионистская' живопись, или же, наконец, облеченные в формы
природы душевные состояния (то, что называют настроением). Все
такие формы, если они действительно художественны, служат своему назначению и
лелеются духовной пищей, даже и в первом случае. Особенно верно это для
третьего * случая, когда зритель в своей душе находэт с ними созвучие. Разумеется,
такая созвучность (также и отклик) не должны оставаться пустыми или
поверхностными, а наоборот: 'настроение' произведения во всяком случае
ограждают душу от вульгарности. Они поддерживают ее на определенной высоте, подобно
тому как настройка поддерживает на надлежащей высоте струны музыкального инструмента.
Однако утончение и распространение этого звучания во времени и
пространстве все же остается односторонним, и возможное действие
искусства этим не исчерпывается» [Кандинский 1967, 17— 18].
Кандинский рассматривает
«Абстракцию» в двух рядах концептов — как этап, явление в развитии
искусства, создателем которого он сам — по справедливости — себя сознает, и как
Форму.
Как этап «Абстракция»,
или Абстракционизм, определяется Кандинским в соотношении как раз не
«этапных», а вечных концептов— «предметное» и «чисто
художественное» или «чистый реализм» и «чистая абстракция» (эта «синонимия
понятий» у Кандинского хорошо раскрыта в работе [Бычков 1996, 85—86]). Но
движение, эволюция искусства ведет к торжеству второго компонента — «чистой
абстракции», почему она и является теперь уже как этап. Этому
и хочет способствовать своим творчеством, своими теоретическими работами и, в
частности, самой этой книгой Кандинский.
«Чистая абстракция»— это
не устранение от всех внешних форм, а только устранение от излишней
предметности, заслоняющей собою сущность— «чисто и вечно художественное» (С.
82—83). Оно — это мы говорим своими словами, — получая доступ к душе
современника через соответствующее (т. е. «абстрактное») произведение
искусства, обогащает душу и тем самым исполняет свою благородную роль. Другие
«два элемента (личное и национально- временное. — Ю. С.)
имеют в себе свойства времени и пространства, что для чисто и вечно
художественного, которое стоит вне времени и пространства, образует что-то
вроде непроницаемой оболочки. Процесс развития искусства состоит, до некоторой
степени, в выделении чисто и вечно художественного из элементов личности и
71
стиля времени. Таким
образом, эти два элемента являются не только участвующими, но и тормозящими
силами» (С. 83).
Здесь нетрудно видеть,
как «абстракция» в смысле Кандинского эволюционно прямо
продолжает «символ» в смысле символистов: символ — не конкретная вещь, а то,
что стоит за нею, причем не только и не столько за чем-то «отдельным», а за
«пучком», «комбинацией» конкретного— за совместными показаниями органов чувств,
за «correspondences» («Сотри случайные черты | И ты
увидишь: мир прекрасен») (см. выше в соответств. разделе).
Но одновременно
«абстракция» Кандинского продолжает и главный концепт «Динамического
Авангарда»— конкретную поэтическую строку (а также и строку прозаическую,
вообще художественную). У Кандинского этому соответствует такой, например,
тезис о красках. Предварительно Кандинский описывает вообще фонд средств
художника — красок (цвета) и форм. Фонд красок он делит на контрасты:
как виды психического влияния [«прикосновения к душе зрителя»] — I. Теплое
— холодное, теплое ассоциируется с желтым
цветом, а холодное с синим (как телесное и духовное); это
отношения общие, статичные, но в них есть и компонента движения: 1.1 —
теплое желтое направлено к зрителю; 1.2— холодное
синее — от зрителя, или 1.1 — эксцентрическое [за пределы
зрительного круга], 1.2 — концентрическое [внутрь, к центру зрительного
круга]. И. Светлое противопоставлено темному
или белое — черному, они тоже получают дополнительные характеристики
(С. 92).
После этого легко
видеть, как конкретное исполнение на полотне картины подобно явлению
поэтической строки в «Динамическом Авангарде» (например, у Малларме, Поля
Валери, см. ниже). Кандинский пишет: «Если нарисовать два круга одинаковой
величины и закрасить один желтым, а другой синим цветом, то уже при непродолжительном
сосредоточивании на этих кругах можно заметить, что желтый круг излучает,
приобретает движение от центра и почти видимо приближается к человеку, тогда
как синий круг приобретает концентрическое движение (подобно улитке,
заползающей в свою раковину) и удаляется от человека. Первый круг как бы
пронзает глаза, в то время как во второй круг глаз как бы погружается»; к этому
месту Кандинский делает примечание: «Все эти утверждения являются результатами
эмпирически-душевных ощущений и не основаны на позитивной науке» (С. 91).
Очень важным моментом в
учении Кандинского об «Абстракции» является связь случайности
и строгой внутренней формы. Дух
72
времени в современной, «сегодняшней
гармонии» (ибо учение о гармонии динамично) «и в области конструкции: [ее надо
понимать] не как ясно очерченную, зачастую бросающуюся в глаза конструкцию
(геометрическую), которая как будто наиболее богата возможностями или наиболее
выразительна, а скрытую, которая незаметно выходит из картины
и, следовательно, предназначена не столько для глаза,
сколько для души» (С. 135). Сравним с этим отмеченное нами — символ у символистов
также существует «не для глаза, а для души», он виртуален, и ритм в Авангарде
существует для глаза и «для разума» (см. гл. IV, разд. 10 и 11).
Но Кандинский здесь
продолжает: «Эта скрытая конструкция может состоять,
казалось бы, из случайно брошенных на полотно форм
(выделено нами. — Ю. С.), которые также, казалось бы, никак
друг с другом не связаны: внешнее отсутствие этой связи означает здесь ее
внутреннее наличие. (Сравним опять-таки полное сходство с отсутствием внешней
словесной связи в строке у Малларме, Андрея Белого, Гертруды Стайн и других
поэтов Авангарда; см. [Фещенко 2002; 2003]. — Ю. С.)
Внешне разделенное является здесь внутренне слитным. И это остается одинаковым
для обоих элементов, как для рисунчатой, так и для живописной формы» (С. 136).
И этот свой раздел
Кандинский заключает: «Именно в этом будущность учения о гармонии в живописи.
"Как-то" относящиеся друг к другу формы имеют в конечном итоге
большое и точное отношение друг к другу. И наконец, это отношение может быть
выражено в математической форме, только здесь приходится оперировать больше с
нерегулярными, чем с регулярными числами.
Последним
абстрактным выражением в каждом искусстве является число»(С. 136).
Этим заключительным
выражением Кандинского подтверждается и наша заранее, в предвидении сделанная
схематизация в эволюции (см. схему-таблицу 1 на с. 12), и наше продолжение по
этой линии — «фракталы», которое распределяется между областями математики,
художественной словесности и изобразительного искусства.
Конкретный пример
(иллюстрация) см. ниже, в очерке о Прусте и Моне.
73
6. Отдельный очерк. Пруст и Моне — параллельное возникновение абстракции в русле фигуративной традиции (сюжет с водяными лилиями)
Этот процесс связан с
целым рядом конкретных жизненных обстоятельств истории, из которых мы
постараемся отвлечь обстоятельства эволюции. Чтобы облегчить
читателю восприятие этого текста, наполненного деталями, и не заставлять его
искать ссылки в общем списке литературы, мы сразу выделили также ссылки в
«Примечании» в начале.
Примечание. Текст М. Пруста цитируется по изд.: Marcel Proust. A
la recherche du temps perdu. «Bibliotheque de la Pleiade» / Editions Gallimard, NRF, Paris. Т. I. 1962; Т. II.
1961; Т. III. 1961; в ссылках в скобках первая цифра (римская) означает том, вторая (арабская) страницу;
Картины К. Моне указываются по изд.: Monet's Years at Giverny:
Beyond Impressionism. The Metropolitan Museum of Art. N.-Y., 1978; в этом случае указывается № по данному каталогу—
знак № и двузначная цифра при нем, напр. № 29.
Если читатель
заинтересуется чем-то более специально, он может найти (и, по-видимому, легче)
необходимые репродукции на слайдах слайдотеки Музея изобразительных искусств
им. А. С. Пушкина в Москве — в этом случае номер пятизначный, напр. № 42742.
Литература к очерку
А. Г. Достоевская. Воспоминания. М.; Л., 1925.
А. Н. Лаврентьев. Фотоавангард в Европе: эксперименты со светом // Русский
авангард 1910—1920-х годов в европейском контексте. М.: Наука, 2000.
Марсель Пруст. Против Сент-Бева: Статьи и эссе. М.
ЧеРо, 1999. Гертруда
Стайн. Gertrude Stein. Автобиография Элис Б. Токлас. Пикассо.
Лекции в Америке / Пер. с англ. М.: Б. С. Г.-Пресс, 2001. Ю. С. Степанов. Марсель Пруст, или жестокий закон искусства // Marcel Proust. A la recherche du temps perdu. A Г ombre
des jeunes filles en fleurs. Moscou: Editions du Progres, 1982.
Ю. С. Степанов. В трехмерном пространстве языка.
Семиотические проблемы лингвистики, философии, искусства. М.: Наука, 1985. А. П. Чехов. В сумерках. Очерки и рассказы / Изд.
подг. Г. В. Бердников, А. Л. Гришунин. (Литературные памятники). М.: Наука, 1986.
74
Н. Bergson. Essai sur les donnees immediates de la conscience.
Paris: Alcan, 1938.
Marcel Proust et Jacques
Riviere. Correspondance. Paris:
Plon, 1955. Bertrand Russell. An Inquiry into Meaning and Truth. London: Unwin paperbacks, 1980.
1. Сужение жизненного пространства — «необходимая
случайность»?
Пруст приступает к
своему романному циклу «В поисках утраченного времени» осенью 1906 г., а сюжет
с водяными лилиями размещается в первой части первого романа цикла— «В сторону
Свана» (окончен в 1912 г., опубликован в 1913 г.). В эти годы, вплоть до смерти
в 1922 г., Пруст из-за болезни (это была тяжелейшая астма), из-за стремления
сохранить силы для творчества все реже покидает свою обитую пробкой комнату.
Моне в 1883 г.
поселяется в городке Живерни на берегу Сены в сорока милях к северо-западу от
Парижа в усадьбе, которую несколько позднее приобрел в собственность. Здесь он
остается до самой своей кончины в 1926 г., выезжая изредка лишь на короткое
время только для поисков натуры (на средиземноморский берег, в Нормандию, Руан,
Лондон, Венецию). С годами, по мере того как его зрение слабело, его выходы на
природу территориально все более ограничивались, в конце концов, радиусом не
более полутора- двух километров; но зато здесь Моне знал всякий кусочек
местности во всякое время дня и года.
К этим обстоятельствам
одного и того же типа восходят, как нам думается, такие, казалось бы, на первый
взгляд несопоставимые черты индивидуального стиля, как самоуглубление,
погружение в себя у Пруста и выдвижение
переднего крупного плана, приближение его к глазу художника и зрителя
у Моне.
2. Появление своеобразной «абстракции в сюжете»
В свою очередь с только
что отмеченными чертами несомненно стоит в связи то, что может быть названо
«абстракцией в сюжете». Речь идет о том, что художник (и Пруст, и Моне) как бы
отрезает сделанное им изображение от окружающего его целого и, вырезав его,
углубляется в рассмотрение его мельчайших внутренних дета
75
лей. (Как скажет
впоследствии Пруст, aux minutieuses peintures,
«в мелочную живопись».)
Вот мальчик Марсель
летом, вместо того чтобы гулять на природе, читает книгу о прогулках по
красивым местностям: «Если бы позволили мне, когда я читал, выйти в описываемую
местность, я счел бы, что совершаю неоценимый шаг в завоевании реальности. Дело
в том, что ощущение, что мы все время окружены сознанием самого себя, это не то
же самое, что находиться в какой-то неподвижной тюрьме, скорее нас непрерывно
выносит во внешний мир, и мы теряемся оттого, что постоянно слышим вокруг себя звуки,
которые не пришли из внешнего мира, а порождены вибрацией внутри нас. Мы
стараемся обнаружить в вещах павший на них отблеск нашей собственной души; они
потому и стали ценными для нас, и мы огорчены, если видим, что в природе у них
нет того очарования, которое они несли в себе из-за соседства с определенными
мыслями в нашем сознании. (...) Так, я всегда воображал вокруг любимой мною
женщины одновременно и те места на природе, которые я в тот момент любил
больше всего, и если я хотел, чтобы именно она сопровождала меня в прогулках
по ним, то это не было результатом простой ассоциации идей, нет, мои мечты о
путешествиях и о любви были нераздельными моментами одного и того же брызжущего
потока всех сил моей души, моментами, которые я сейчас искусственно разделяю,
как я сделал бы с видом искрящегося и кажущегося неподвижным водопада» (I,
86—87).
Как говорит Пруст,
«меня, художника, непрестанно выносит во внешний мир, но звуки, которые я там
услышу, порождены не им, а вибрацией внутри меня» (в кавычках — не «цитата», а
скрытая цитата — «дескрипция», об этом понятии см. гл. III, разд. 15).
Как не говорит, но
показывает Моне, его, живописца, непрестанно влечет во внешний мир, но формы и
краски, которые он там увидит, порождены не исключительно им, а качеством
зрения «внутри себя».
В случае Моне это
проявляется вполне наглядно: его взгляд эволюционирует: от широкого горизонта—
открытого пространства луга, панорамы реки — к кусочку водной глади пруда с несколькими
цветками на нем. В гармонии с этим обстоятельством — может быть, в печальной гармонии
из-за ухудшения зрения художника — находится у Моне качество «ближнего зрения»:
контуры предметов теряют четкость, а не очерченные контурами цветовые плоскости
высветляются и выходят — если не сказать «в центр картины», ибо центра в
пространственном смысле может вовсе не быть, то, во вся
76
ком случае, в «центр
интереса». — Абстрактная картина по линии этого направления родилась.
За время жизни в
Живерни, особенно за последние 30 лет там, картины Моне изменились:
«Японский мостик» 1899
г. (№30 по каталогу Метрополитэн) (ср. моек. № 42742) — вполне фигуративная
(см. цветную вклейку), а «Японский мостик» 1923 г. (№ 57 по каталогу Метрополитэн)
(ср. * № 42745) — абстрактная (см. цветную вклейку). Эти картины остаются
картинами с общим планом — средним или дальним.
Но изменения происходят
и в серии с ближним, крупным планом: «Водяные лилии» (1915—1925 гг.) (Париж,
Музей Мармот- тан)— где фон «очищается», из коврового делается более гладким —
абстрактным.
Последнюю можно
сопоставить со знаменитой «Первой абстрактной акварелью» В.Кандинского, 1910г.
Она, по технологическим причинам, заменена аналогичной картиной 1913 г. (см.
с. 77).
Эта линия, связывающая
такие вещи, как картины Моне 1914— 1918 гг. и «Первая абстрактная акварель»
Кандинского 1910 г. (ср. 1913), может быть названа в терминологии французской
школы «l'abstrait lyrique», «лирическая
абстракция», или «абстрактный экспрессионизм», в противопоставлении
«конструктивному геометризму».
Хорошую аналогию последнему
дают наблюдения, сделанные в другой связи: «Эксперименты с геометрической
формой в беспредметной живописи были ориентированы на выявление минимальных
элементов формы, фактуры и структуры. Аналогичные задачи (хотя часто и
неосознанно) решались такими художниками, как Мохой- Надь или Родченко,
средствами фотографии. Результатом таких поисков становились фотографии с
предельно крупным планом изображения; (...) приведение композиции к
минимальным композиционным схемам — диагональ, вертикаль-горизонталь, крест,
круг и т. д. Наиболее естественно все эти задачи решались в полностью абстрактной
фотографии, в которой не было узнаваемых предметов и пространств, а
существовали лишь силуэты геометрических форм, плавные или контрастные переходы
от света к тени» [Лаврентьев 2000, 184], ср. у Моне также «Облако» (см. цветную
вклейку).
77
3. «Третий элемент» между художником и ЕГО ПРЕДМЕТОМ
У обоих художников
появляется еще новая черта сходства. Для Пруста, как и для Моне, между его
взглядом художника и предметом, на который падает этот взгляд, пролегает еще
нечто третье. Пруст пишет: «Когда я видел какой-либо внешний предмет, сознание,
что я его вижу, как бы вставало между мной и ним, окружало
78
его тонкой духовной
оболочкой, навсегда лишавшей меня возможности Прямо прикоснуться к его
материи; эта материя как бы тотчас испарялась прежде чем я вступал с ней в контакт, подобно тому
как раскаленное тело,
которое приближают к влажной поверхности, никогда Не может коснуться самой
влаги, потому что между ними все время Пролегает зона испарения» (I, 84). Уменьшить
эту зону испарения Призвана память, воспоминание.
Но тогда воспоминание, замещаю эту «зону испарения», само
становится третьим элементом— азоной отчуждения». Здесь, мне
кажется, лежит ядро, эмбрион абстракции у Пруста — принцип «ничего не писать
прямо, с натуры (благо это и невозможно)— только через воспоминание». Тотчас
после процитированного места он говорит: «Все чувства, которые возбуждаются в
нас радостью или бедами реального персонажа, Производятся в нас только при
посредстве образов этой радости или этих бед; первый романист совершил
открытие, когда он понял эт0 и понял, что решающий шаг вперед будет
состоять в том, чтобы Просто-напросто устранить реальные
персонажи» (I, 85).
На Самом
деле, несомненно, речь здесь идет не о том, чтобы устранить реальные
персонажи, исключив их, а о том, чтобы избегать прямого контакта
с ними; писать воспоминания о них — это и есть движение к этой цели, ср. [Степанов 1982, 19].
Moite в определенное время своей творческой
жизни, а именно в живернийский период «водяных лилий», сделал как бы прямо шаг
в сторону Пруста (в действительности нет точных свидетельств, что он знал
творчество Пруста, да для нас это и не важно). В 1903 г. он пишет
<<Облако», а точнее, это «Облако в воде», отражение облака в воде. 0^Пражение
в воде, вообще — спокойная водная стихия, вода, играет у Моне ту же роль,
что воспоминание у Пруста (см. цветную вклейку).
Наша следующая идея состоит в том, что при
появлении «абстрактной картины» как нового явления
искусства изменяется не только ЧХо изображено на холсте, что может
видеть глаз, но целый комплекс качеств, о которых может быть только
рассказано. Изменяются не изобразительные, а неизобразимые элементы художественной абстракции.
Эпиграфом к этим частям
нашего текста можно было бы поставить слова самого Пруста, направленные острием против некоторых
воспитателей молодежи: «Художественные достоинства они пред- ставлялц себе,
по-видимому, наподобие материальных предметов, которые нельзя не
заметить, если только хорошенько раскрыть глаза, как 6удТо не
требуется медленно создавать их эквиваленты в своей собст венной душе» (I,
146).
79
4. Сюжет и имя изображения
И это целая проблема.
Философ и теоретик искусства Анри Бергсон выразил ее в контексте философии еще
в 1889 г.: «Каждый день я смотрю на одни и те же дома и, зная, что это те же самые
объекты, постоянно называю их тем же самым именем. Но если через некоторое
время я сравню свое первоначальное впечатление от них с теперешним, то
поражаюсь, насколько неповторимое, необъяснимое и, самое главное, невыразимое
изменение совершилось в них» [Bergson 1938,
8].
Пруст применяет это
размышление к предметам своего писания, а это прежде всего живые персонажи,
люди. Наблюдаемые Прустом, они предстают в разное время их собственной и авторской
жизни как бы совершенно иными людьми, хотя и с теми же именами: профессор
Котгар, Сван, Одетта и прочие, уже знакомые читателю по первому роману цикла «В
сторону Свана», во втором, «Под сенью девушек в цвету», появляются с новыми
характеристиками, как новые личности, «des personnalites nouvelles».
Философ Бертран Рассел в
1910—1920 гг. создает свою теорию философского языка. Он утверждает: «Мир
состоит не из вещей, а из событий, или фактов. Вещи обычно, но не точно, именуются
общими именами. Факты же могут быть утверждаемы или отрицаемы, но не могут быть
именуемы... Когда я говорю "факты не могут быть именуемы",— это,
строго говоря, бессмыслица. Не впадая в бессмыслицу, следует сказать так:
языковая форма для факта не является именем» [Степанов 1985, 124; 153].
Любимый пример Рассела —
имя «Цезарь»: оно слишком общее, чтобы быть точным. В сущности, оно именует
«совокупность порций» пространства-времени, составляющих Цезаря, — «Цезарь в
данный момент в данном месте» (как бы «Цезарь-1»), «Цезарь в следующий момент
в соответствующем этому моменту месте» («Цезарь-2») и т. д. [Russell, 1980, 33]. И, можем мы сказать, так же следовало бы
именовать то, что изображено на картинах Моне, — ни в коем случае не «стога»,
«тополя», «поле маков» и т. п., а частное событие, имеющее место в данном
пространстве в данный момент времени.
Моне в 1892 г. создает
свою серию изображений Руанского собора в разные часы дня и, в полном
соответствии с этим принципом, не заимствуя ничего ни у Бергсона, ни,
разумеется, у Рассела, называет ее «Руанские соборы» во множественном числе.
Тогда что выражает теперь имя «Руанский собор» (в единственном числе), напи
80
санное на
табличке под картиной? Прежде всего — имя самой картины, имя изображения.
Но где существует само
изображение? Очевидно, в мире искусства и даже именно данного конкретного
явления искусства — мира Моне. Сущности, обретающиеся в пределах данного стиля,
получают свои индивидные имена, подобно персонажам реального мира. Это заставляет
вспомнить комический случай с Достоевским: при выходе из квартиры, на плохо
освещенной лестнице ему встретился какой-то человек, сказавший, что он
направляется к Федору Михайловичу Достоевскому и что его имя Берг. «Я Берг,
Берг!» — твердил он, видя, что Достоевский его не понимает. Достоевскому же
представилось, что это Берг из «Войны и мира». Когда недоразумение
разъяснилось, г-н Ф. Н. Берг остался смертельно обиженным [Достоевская, 1925,
320].
За этим анекдотическим
случаем стоит нечто более общее: реальный мир, виртуальный мир содержания
искусства и мир людей, рассуждающих об искусстве, в определенной степени начинают
соединяться, образуя единый ментальный мир. И скажем, имя картины Сезанна «Les grandes baigneuses», букв.
«Большие купальщицы», 1900—1903 гг., называет купальщиц совсем не по размерам
их тел, а в противопоставлении другим вариантам этой картины, например «Les baigneuses», 1905 г.
Но картина, как и то,
что изображено на ней, — тоже часть пространства. Вопрос об ограничении этой части,
о ее рамках материализовался параллельно вопросу о сюжете, но как бы в обратном
направлении. По мере того как границы пространства в сюжете сужались, границы
картины в пространстве (холста, текста, если речь идет об изображении словом)
расширялись. Можно сказать, что у Моне и Пруста чем уже горизонт в сюжете, тем
шире пространство в материальной плоскости его изображения, в «фокусе
объектива». Моне, как это видно на его вышеназванных «сюжетах», энергично
эволюционировал от «картин» к обширным «панно» (водяные лилии). (Пока не
закрылся парижский музей «L'Orangerie», это можно
было непосредственно видеть в его длинной, плавно изгибающейся галерее.) Панно
в действительности в разных случаях разрезались на части— в том числе для
продажи— и впоследствии могли снова соединяться (как, например, в 1915—1925
гг., в «The William Rock- hill Nelson Gallery», в Канзас
Сити, США, № 78 — 200 см х 426,1 см). На этом этапе абстрактная картина — это
«кадр», вырезающийся из широкого фигуративного целого. Нечто прямо подобное мы
увидим у Пруста.
81
Знаменитая выставка Моне
в музее Метрополитэн 1978 г. («Monet's Years at Giverny») показала это как нельзя более ярко, и ее каталог
органично составился по сериям — «сюжетам»: «Стога», «Тополя», «Река и луга»,
«Утра на Сене», «Парк в Живерни», в последнем случае с подразделениями —
«Водяные лилии», ранняя серия; «Водяные лилии», средняя серия; «Сюжеты пруда»,
«Водяные лилии», поздняя серия. Каждая отдельная картина при этом выглядит как
кадр некоторой последовательности, и ее следовало бы именовать по «проекту
Рассела», как, скажем, «Цезарь-1», «Цезарь-2» и т. п., указывая каким-то
образом частное время и место, а не «се- рию-сюжет». Тем не менее все именуют
картины Моне именно так. Но при этом такой рубрикацией сразу ставится вопрос:
«Что такое "сюжет" в этом смысле?», и этот вопрос не решен.
Мы знаем, что есть
сюжет-фабула, сюжет-событие, сюжет- ситуация и т. д. Но мы не знаем, что такое
вообще «сюжет». Первое, что становится ясно, — это то, что «сюжет» и «имя —
слово, называющее изображение», тесно связаны. Эта связь и составляет проблему.
С отмеченного нами
времени ею стали интересоваться литературоведы, особенно «формалисты». Одной
из первых занялась этим Гертруда Стайн (та самая женщина, которая, как говорят,
подсказала Пикассо термин «кубизм»). Она писала: «Пока поэзия была переполнена
существительными— именами вещей, "именами всего", проблемы сюжета не
возникало. Но по мере того как все узнавали имена всего, поэзия имела ко всему
все меньшее и меньшее отношение. Зато возникла проблема сюжета» [Стайн 2001,
570].
5. «Большой» и
«малый* сюжеты в одном полотне
«Полотном» теперь я, по
вполне очевидной аналогии, называю и картину Моне и часть романного текста
Пруста, ограниченную заголовками. Все это очевидно связано с проблемой сюжета.
Пруст, развивая свои
начатые еще в 1880-е гг. наблюдения над методом Сент-Бева, около 1908 г. (уже
вовсю шла работа над «Утраченным временем») писал: «В наше время Бальзака
ставят выше Толстого. Это безумие. Творение Бальзака неприглядно, полно гримас
и нелепостей: судит человечество в нем литератор, стремящийся создать великое
произведение, тогда как Толстой в этом смысле — невозмутимый бог. Бальзаку
удается создать впечатление величественного, у Толстого же по сравнению с ним
все само собой
82
выглядит грандиозней
(...). Величественные жатва, охота, катание на коньках в "Анне
Карениной" подобны огромным заповедникам, что как бы разрежают воздух
остальных сцен в романе, создают ощущение пространства. Кажется, что между
двумя разговорами Вронского пролегло целое поле некошеной травы, целое лето
(...). И несмотря ни на что возникает ощущение, что в своем кажущемся неисчерпаемым
творении Толстой повторяется, что у него не так уж много сюжетов: подновленные,
поданные в ином ключе, они кочуют из романа в роман. Звезды, небо, подмеченные
Левиным, отчасти напоминают комету, увиденную Пьером, и высокое голубое небо
над князем Андреем. (...) И не одно ли и то же воспоминание "позировало"
для Кити, выглядывающей из окна кареты, и Наташи, едущей в карете среди
раненых?» [Пруст 1999, 178].
Это очень точное
наблюдение Пруста можно, по его собственному указанию, отнести и к нему
самому. В июле 1920 г. он писал Жаку Ривьеру: «Поскольку мое произведение— это
конструкция (une construction), то, естественно,
в ней есть пролеты (des pleins), опоры (des piliers), и в промежутках между двумя опорами я могу предаваться
детальнейшему живописанию (aux minutieuses peintu-
res). Весь том о разлуке с
Альбертиной, ее смерти, забвении оставляет далеко позади ссору с Жильбертой.
Получается, что будет три весьма различных исполнения одного сюжета (расставание
Свана с Одеттой в "Любви Свана" — ссора с Жильбертой в "Под
сенью девушек в цвету" — расставание с Альбертиной в "Содоме и
Гомор- ре", лучшая часть)» [Proust et Riviere 1955,
114].
Точно так же мы можем
теперь взглянуть и на «сюжеты» Моне: его «Стога», «Берега Сены», «Утра на
Сене», «Водяные лилии» разных серий и т. д. — это «большие» сюжеты, внутри которых,
как их кадры, находятся «малые» сюжеты, не могущие быть названными общими
именами существительными, а может быть, не могущие быть названными и вообще
(см. выше).
Но мы, воспитанные на
русской литературе, увидим первую параллель этого художественного явления,
пожалуй, скорее всего, у Чехова. В 1887 г. А. П. Чехов по инициативе А. С.
Суворина издает в его издательстве составленный самим автором сборник рассказов
и очерков «В сумерках», в следующем году сборник был увенчан Пушкинской премией
Академии наук и в течение двух лет выдержал у А. С. Суворина еще 12
переизданий. При включении рассказов Чехова в различные другие издания сборник
как целое перестал существовать и в некотором смысле был утрачен. Между тем он
был весьма своеобразным явлением художественной литературы [Чехов
83
1986]. Начать с того, что
в составе его 16 единиц нет ни одного рассказа или очерка с таким названием
(«В сумерках»), но все события, все «сюжеты» развертываются — в прямом или в
переносном смысле — в сумерках. Это название принадлежит только сборнику в целом
и в определенном смысле оно отражает некоторый более общий, «большой» сюжет.
Любовь Чехова к
«большому» сюжету осталась у него навсегда. Все его пьесы, кроме «Иванова»,
написаны в сущности на один и тот же сюжет: в какое-то замкнутое пространство
со своими персонажами и устоявшимся «скучным» бытом — дом, усадьбу — приезжает
группа столичных, динамичных, блестящих людей. Подобно вихрю, они
переворачивают весь быт, все представления местных обитателей о жизни и —
стремительно уезжают, оставляя после себя ощущение того, что жизнь совершается
не здесь, а где-то «там», в «другом» месте и что только там она блестяща, интересна
и обещает счастье... В сущности таков же и «большой» сюжет Пруста.
У Чехова его «большой»
сюжет проходит даже в комическом облике в одноактной пьесе «Юбилей» («Шутка в
одном действии»), где «ворвавшимся персонажем из другой жизни» оказывается
взбалмошная дамочка Татьяна Алексеевна, жена председателя правления банка
Шипучина, а ее «взбаламученными жертвами»— все участники празднества, в
особенности же изможденный работой и годовым отчетом старый бухгалтер,
«трудяга» Хирин, который в пьесе в действительности сходит с ума.
«Большой сюжет»
открывает более глубокую реальность. Чеховский сюжет «В сумерках» в России
оставался не обобщенным, пока Б. Пастернак в разгар войны, в ее тяжелый,
«сумеречный» период не написал глубинно оптимистичное стихотворение «Зима
приближается» (1943 г.):
Зима приближается. Сызнова
Какой-нибудь угол медвежий
Под слезы ребенка капризного
Исчезнет в грязи непроезжей.
<...>
Обители севера строгого,
Накрытые небом, как крышей!
На вас, захолустные логова,
Написано: сим победиши.
84
Люблю вас, далекие пристани
В провинции или деревне.
Чем книга длиннее и лйстанней,
Тем прелесть ее задушевней. <...>
И вдруг она пишется заново
Ближайшею первой метелью,
Вся в росчерках полоза санного
И белая, как рукоделье.
Октябрь серебристо-ореховый.
Блеск заморозков оловянный.
Осенние сумерки Чехова,
Чайковского и
Левитана (курсив наш. — Ю. С.).
Что здесь открыто?
«Русские осенние сумерки»— что это такое? Конец дня? Конец осени перед зимой?
Или состояние души? — Ни то, ни другое, ни третье по отдельности, но одно,
другое и третье — вместе.
Теперь мы готовы к тому,
чтобы взглянуть на параллель Пруста и Моне вблизи, в виде картины, которую можно
назвать «Водяные лилии».
7. Параллель Пруста и Моне как параллельные картины
Напомню, что из Пруста
для сюжета о водяных лилиях мы берем здесь только небольшую часть обширного
текста, занимающего около 8 страниц убористого шрифта в первой части первого тома
— «В сторону Свана. Комбрэ» (I, 165—172). При этом кажется, что или Пруст
описывает серию Моне, или Моне иллюстрирует Пруста.
...Вот мальчик Марсель
идет вдоль речки Вивонны, у самой воды, и река задает его описанию непрерывную
последовательность.
«Скоро русло реки
загромождается водяными растениями. Сначала попадаются отдельные экземпляры,
как, например, эта белая водяная лилия, которую течение, поскольку она к
несчастью оказалась прямо посреди него, не оставляет ни на мгновение в покое,
и она, подобно механическому парому на переправе, то движется к одному берегу,
то, едва коснувшись его, устремляется обратно к противоположному, вечно
повторяя свое челночное движение.
85
...При каждой своей
прогулке я заставал бедное растение в том же положении, как это бывает с
неврастениками, — как, например, это было у моего деда с тетушкой Леони, —
когда больные предстают перед нами из года в год со своими странными
привычками, от которых, кажется, вот-вот излечатся, но от которых не
избавляются никогда; запутавшиеся в сетях своих болезней и причуд, они тщетно и
без конца возобновляют свои попытки освободиться, но, в конечном счете, тем
самым только укрепляют всю систему и снова и снова приводят в действие ее
роковой механизм. Так и этот цветок лилии — еще он был похож на кого-то из тех
несчастных, обреченных на вечные повторяющиеся муки, которые возбудили
любопытство Данте и рассказы о которых он готов был слушать дольше и в подробностях
от самих мучеников, если бы Вергилий, удалявшийся решительным шагом, не
заставил его поспешать за ним, как я должен был пуститься догонять своих
родителей.
Дальше течение Вивонны
замедляется, она пересекает частное владение, открытое для публики, хозяин
которого устроил здесь настоящий водный парк из серии прудов для водяных
лилий. Берега в этом месте густо поросли деревьями и их отражения и тени
создавали на воде свой фон, обычно темно-зеленый, но иногда, когда мы
возвращались с прогулки тихим вечером после дневной грозы, фон был резко
голубого цвета, йереходящего в фиолетовый, как бы разделенный перегородками в
японском вкусе.
Дальше водяных растений
становится больше, они делаются не такими гладкими, шершавыми и группируются,
хотя и случайно, но в столь грациозные меланхолические сочетания, что кажется,
будто на воду брошены расплетенные венки и гирлянды, оставшиеся после
какого-нибудь галантного празднества восемнадцатого века.
Чуть поодаль уголок,
кажется, специально отведенный для более простецких сортов, типа глициний,
выставляющих свои белые и розовые, как бы фаянсовые чашечки, вымытые чистюлей
горничной. А еще поодаль, стиснутые на настоящей плавучей клумбе, что-то вроде
анютиных глазок или просто бабочек с голубоватыми крылышками цвета льда,
рассевшиеся на этом прозрачном водяном газоне, водяном и одновременно небесном,
ибо он служил газоном более изысканного цвета, чем краски самих цветов.
Казалось, что под цветками водяных лилий был заботливо подстелен плавно колеблющийся
беззвучный калейдоскоп— изображение счастья... (разрядка
моя. — Ю. С.)».
Если «большой» сюжет
этого романа говорит об открытии мира мальчиком Марселем, то «малый» сюжет в
этом месте говорит о
86
красоте жизни, об
ожидании счастья... С помощью бесчисленного количества «малых» сюжетов мы
начинаем понимать, что весь роман Пруста — это печальная
книга о радости жизни...
Но тогда в чем же здесь
абстракция? А вот в чем: текст Пруста перестает зависеть от накопленной информации
— от накопленной иллюзии. Его книгу можно начать читать в любом
месте.
Взглянем теперь на эту
особенность с-более близкого расстояния.
8. Пример абстрактной картины, возникающей
в сюжете «водяные лилии»
Наличие сюжета с
водяными лилиями одновременно у художника живописи и у художника слова — это
счастливая для нас случайность, которой грех было бы не воспользоваться.
Здесь уместно сделать
небольшое отступление, чтобы сказать, что белые водяные лилии были во Франции в
конце XIX в. одним из любимых образов-сюжетов (как позднее ирисы у декадентов).
Малларме летом 1885 г. посвятил лилиям свое «Le nenuphar Ыапс», позднее включенное в цикл
«Поэмы в прозе» [Mallarme 1945: 283— 286]. («Стихотворения
в прозе» делаются в это же время любимым жанром Тургенева в России.) Текст
Малларме начинается так: «Я долго греб плавным и мягким жестом, устремив взгляд
внутрь себя, в такт протекающему рядом улыбающемуся часу дня. Я забыл о
движении, вокруг была неподвижность, параллельная легкому шороху лодки о воду,
я замечал перерывы только по блестящим многоточиям на вынутых из воды веслах,
что возвращало меня к моему земному существованию...» Далее поэт описывает
«рефлексы присутствия» Дамы— хозяйки этого парка, рефлексы легких светлых
тканей, своего воображаемого («виртуального») представления ей и «резюме
образа» еще не распустившейся белой водяной лилии, которая, неожиданно всплыв
на поверхность водной глади, окружала своими еще не разъединившимися лепестками
пустоту — «значимое ничто»... Утро Малларме увлекает... Но вернемся к сюжету
белых кувшинок у Пруста.
«...Выходя из этого
парка, Вивонна опять делает свое течение быстрым. Сколько раз я видел здесь — и
мечтал ему подражать когда буду свободен жить, как хочу, — гребца в лодке,
который, отложив весла, ложился навзничь на дно лодки и предоставляя себя течению,
оставляя перед глазами только небо над собой, — я видел его лицо с предвкушением
покоя и счастья!»
87
Этот текст можно считать
примером абстрактной картины в слове, в прозе, возникающей в длинном, можно
сказать, бесконечном тексте Пруста.
Что здесь абстрактного?
«Вырезанность» из
длинного текста и «отрезанность» от него. О чем был этот длинный текст, что в
нем предшествовало данному и что последует за ним — все это не возбуждает
внимания читателя; его восприятие и, я надеюсь, его
любование данным текстом не зависит от «накопленной информации».
Но зато взамен
«изобразительных деталей» у нас является «ощущение счастья». Не забудем,
однако, что здесь перед нами лишь начальная, ранняя ступень художественной
абстракции.