Почему построения Кафки производят столь странное впечатление? При этом не содержа в себе ни одного элемента, который не был бы предметом обыденной реальности? Встречающиеся предметы так знакомы нам, что хотя мы их замечаем, они служат гарантами нашей безопасности. Конечно, гарантами фальшивыми. (Кому из нас не знакомы мгновения, когда предметам возвращается их изначальная сущность, когда в них появляется что–то непривычное).
Аномалии в мире Кафки это аномалии не структурного, а ситуационного порядка. Вода, воздух, огонь продолжают обладать привычными свойствами. Если исключения и имеют место, то они имеют место в мире, где все остальные предметы сохраняют свои обычные свойства — метаморфоза на них не распространяется. Дома, лестницы, мебель, сделаны из обычных материалов. Необычность скрывается в отношении героев к этим предметам: сами по себе кровать или потолок ничем не замечательны, но посторонний должен переступить через эту кровать, чтобы войти в комнату, потолок так низок, что нельзя разогнуться. Это и порождает абсурдность ситуации. Отсутствует связь одного “нормального” предмета с другими, в силу чего все становится ненормальным, непривычным. Постоянное качество интерьеров Кафки — их неудобность. Например, место неадекватно действию, которое в нем разворачивается; землемер в романе “Замок” поселяется в гимнастическом зале, трибунал в “Процессе” расположен на пятом этаже большого здания... Предметы как бы постоянно отчуждены от людей, между ними отсутствует отношение присвоения, собственности. (Ни один из героев не имеет даже постоянной квартиры. Персонажам Кафки не удается ни иметь, ни быть. Эти две невозможности на глубинном уровне совпадают). Абсурдность не скрывается ни в структуре самих объектов, ни в структуре персонажей, она — в промежутке между объектами и героями, в постоянном разрыве соответствия, что делает этот мир практически непригодным для жизни. При таком типе воображения и думать нельзя об изменении форм реальности в сторону их большего удобства. Воображение не освобождает эти формы от присущей им силы тяжести, предписывая предметам массивность без трещин. Воображение предписывает? Нет, это им управляет массивность “вещей”. Очевидности навязываются ему извне и одновременно изнутри. Это прикованное к реальности воображение, возможно, и хотело бы ускользнуть от реальности, но его попытки в этом направлении только усугубляют его прикованность. Оно находится во власти какого–то невидимого оцепенения в качестве пленника и жертвы. Его как бы охватывает чудесный сон. Это воображение, можно сказать, окаменело, оно не может нарисовать самый маленький живой цветок, ни породить малейшую музыку освобождения. Другим типам воображения греза открывает целые океаны воздуха, здесь же греза становится своим собственным архитектором. На поверхностный взгляд это воображение сохраняет хладнокровие; сопротивляясь настойчивому бреду, оно считает ступени лестниц и редко ошибается в своих подсчетах. Но все, к чему оно прикасается, становится камнем. Если оно хочет изобразить расстояние, сразу же возникает “длинный ряд больших и одинаковых серых домов”; если оно стремится воссоздать высоту, этому обязательно служат лестницы; если оно ищет глубины, возникают подземные сооружения и пещеры.
О красоте и безобразии здесь не может быть и речи. Эстетическая и моральная оценка не имеют хождения в произведении Кафки. О художнике Титорелли известно, что он пишет портреты. Сестра Грегора Замзы играет на скрипке — больше ничего мы не знаем. Кафка никогда не ссылается на системы ценностей... Предметы схвачены им с банальной точностью, они видимы, не будучи видимыми; такими они предстают нам в долгом невнимании привычки. Язык Кафки, свободный от какого–либо лиризма, лишает описываемые объекты способности вибрировать. Ведь греза не хочет саму себя предать — “вибрато” показало бы, что мы находимся в области словесного произвола. Кафке достаточно назвать предметы, и вот они — лестницы, двери, комнаты, кровати — уже являются перед нами, четкие, усредненные, в отчетливом свете, который не падает на них извне и который, однако, не производят и они сами. Эти предметы просто есть, без надежды на изменение*. Искусству Кафки удается добиться редкостной вещи — максимально выделить предметы при сохранении их максимальной банальности. Детали у него передаются с безжалостной точностью, ничто не отводится на второй план — кроме вечного первого плана в работах Кафки — даже в “Замке” — ничего нет.
Никакой взгляд, даже самый глубокий и внимательный, не может разбудить в рассматриваемых объектах присутствие: за видимостью не удается разглядеть и спасти реальный предмет, он близок, но его нельзя увидеть.
Над этого рода мечтанием господствуют дневные элементы. Кафке были знакомы грандиозные сооружения современной бюрократии, например залы ожидания, пространство которых измеряется в соответствии с проведенным в них временем и т.д. Мечта об этой дневной реальности есть уже греза, притом страшная греза. Дома, в которых живут эти люди, могли бы в равной мере быть воссозданы с помощью грезы — воссозданы в ломком лабиринте окаменевшей истории.