Мария Стафецкая
Феноменология абсурда
Каждая
философская школа, каждое философское течение вносят свой вклад в становление
опыта сознания. У одних, эта доля больше, у других меньше. Но есть и такие
течения, которые являются поворотными, этапными для понимания жизни сознания и
не пройдя через которые существенный пласт жизни сознания остается за порогом
нашего восприятия, а это значит, что стихия сознания человека не стала
прозрачной для него самого. Между рефлексией и стихией сознания возникает зазор,
из-за которого рефлексия эксплицирует опыт сознания не так, не в ту сторону и
не в том контексте, который ему адекватен и органичен. Но неорганичные
экспликации не просто затрудняют самопросвечивание сознания, они закрывают
возможность вернуться через них снова в живой опыт. Неорганичные экспликации
выливаются в мыслительные формулы, которые выпадают из живой жизни сознания, не
индуцируют вокруг себя мыслительное пространство, не излучают ментальной
энергии. Любое рефлексивное образование, чтобы быть конструктивным, должно
выполнять условие «очевидности», т. е. переводимости мыслительной формулы в
состояние сознания, в мыслительный акт. Если принцип «очевидности» нарушен,
рефлексия рано или поздно вступает в конфликт с реальной жизнью сознания. Если
бытийная сила сознания слабее, чем логизирующая способность рефлексии, то тогда
свободный поток сознания отливается в культово-магические формулы, внешне
приобретающие вполне цивилизованно-рациональный вид. Идеологизированная история
XX в. изобилует такими примерами.
Сильное сознание
пытается сбросить с себя навязанную ему понятийно-терминологическую сетку, в
которой его поймали, и стремятся укротить, обуздать и приручить. Оно бунтует и
выходит из подчинения, разметает заграждения и окостеневшие понятийно-языковые
конструкции, в которых уже нельзя индуцировать мыслительный процесс. Они
окостенели навсегда, стали техническими средствами мышления, или, как их
называл Хайдеггер, "технико-теоретическими". Именно на них базируется
операциональное мышление, равнодушное к приращению
смысловой насыщенности мыслительного акта.
XX век изобилует как
примерами сильного подавления естественной жизни сознания, так и примерами
отчаянного сопротивления, борьбы сознания за свободу самопроецирования в
будущее, за свободный выбор тех языковых и культурных форм, которые удерживают
обратную связь со стихией сознания. С одной стороны, у нас нет иного пути к
прошлым состояниям сознания, как через те понятийные фиксации, которые для нас
сохранила история философии и культуры. А с другой — не любые из них могут
служить ключом к прошлому, к опыту, чужому для нас.
Я думаю, утрата
сознанием собственной очевидности вызвала к жизни феномен художественного
авангарда, общий для всей западноевропейской культуры. Веками наработанная
культура где-то на рубеже XX в. перестала
отвечать на вопросы человека. Со стороны культуры наступило молчание.
Прекратился диалог человека и наличных форм культуры. И тогда человек закричал.
Изображенный Мунком «Крик» — квинтэссенция кричащего сознания. Авангард — тоже
феномен крика, рожденный желанием докричаться, разбудить не подающие признаков
жизни формы культуры, вдохнуть в них жизнь. Вокруг сознания или молчание или
помехи. Помощь извне невозможна, а изнутри есть надежда, но нет уверенности, а
потому и надежда, вспыхнув, улетучивается. Таков культурный абсурд западного
образца, абсурд сюрреалистов и экзистенциалистов.
Абсурд — это
наличие темного пятна в сознании, наличие черной дыры, в которую сколько ни
бросай умственных усилий — все ничего, заполнить ее не удается. Когда сознание
ощущает в себе эту непреодолимую инаковость, этот очаг расползания отчетливых
смысловых линий, отчетливых понятийных связей, как реки в пустыне уходящие в
песок, оно призывает в свою защиту мощь рефлексии, опыт и талант логизирования,
оно играет понятиями, загоняя в угол непроясненность, и предъявляет ультиматум
стихийным остаткам сознания. Но если все это не помогает, если ощущение черной
дыры не только не исчезает, но еще больше усиливается, несмотря на блестяще проведенную
понятийную атаку, наступает состояние, которое и олицетворяет абсурд.
Абсурд — это
тупик, ловушка, в которую попадает сознание, закольцованное на самое себя.
Ослепленность собой выжигает бытийные корни сознания, уничтожает потребность
постоянной оглядки на бытие, так сказать, рефлекс прислушивания, присматривания
к собственной сращенности с бытием. Абсурд — симптом нарушения равновесия в
жизни сознания, симптом нарушения ее органичности. По своей природе они могут
быть как внутренними, так и внешними. Внутренние нарушения естественного ритма
жизни сознания появляются тогда, когда исчезает ментальное поле, просвечивающее
каждое понятие до «очевидности», и понятия, нагромождаясь друг на друга,
превращают сознание в необозримый склад полезных средств общения с миром. С
«очевидностью» уходит и понимание. Непонимающее сознание абсурдно, оно проклято
судьбой за гордыню самосознания, за утрату корней. С внешней стороны жизнь
сознания разрушают тоталитарные социальные системы. Но об этом потом.
Абсурд приходит
на сцену западноевропейской истории в XX в. Наступала
пора, когда метафизические идеи, взлелеянные человеческим духом, должны были
приносить плоды, когда Истина, Добро и Красота должны были благословить
человека на достойное существование. Увы. Мы знаем, что вместо
человекодостойной благодати воцарился отвратительный хаос, что высокие идеи не
устояли, что смешали их с кровью и неправдой, и не за что было сознанию
цепляться в своей устремленности к свету. Понятия всегда считались островками
света. По крайней мере — островками твердыни, на которую мысль может надежно
опереться. Понятия — ступени, по которым Разум мог взлететь к вершинам
понимания. И вот это взлетающее сознание, взмывающее над полосой
западноевропейского Просвещения вдруг начинает терять высоту и падает на землю,
погружаясь в мрак, в ужас непонимания. Непонимание в главном — откуда черная
дыра, откуда бездна, все усилия поглощающая.
Может человек
упорствовать, выстраивая витиеватые цепочки умозаключений, призывая на помощь
лукавство древних и не очень древних мыслителей, и перебрасывая над зияющей
бездной лунные дорожки воображаемых мыслей. Человек-Сизиф, обреченный на
распутывание абсурда, на созерцание черной дыры, на вечные муки полумрачного
существования, когда сознание силится втянуться до собственных корней,
вытолкнуть из себя инаковость. Абсурд — симптом разрыва с бытием. Абсурд —
плата за ослепление доказательной мощью понятия. Абсурд — покинутость в
отчаянии, тщетность любых усилий что-либо изменить. Человек мал и ничтожен, и
его гордыня смешна, и только смирение, признание старшинства бытия, ученичество
может его спасти, помочь ему выстоять.
В известном
кафкианском сюжете о превращении скромного коммивояжера в отпугивающее
насекомое, по логике христианского сознания, случившееся должно вызвать
сострадание. Близкие люди Замзы — мать, отец, сестра — должны принять самое
Непосредственное участие в трагической судьбе несчастного, должны безмерно
любить его, чтобы облегчить его страдания. Но ничего этого не происходит. Они
страдают, но это совсем не похоже на Чувство сострадания. Они оскорблены
немилостью судьбы. Они полагают, что
судьба жестоко и немилосердно покарала их. Они не знают за собой вины, они
никогда не сомневались в правоте своего образа жизни, своего стиля мышления. И
никто никогда не предъявлял им претензий, что живут они не по-человечески, не
по христиански. Превращение Замзы обнажило абсурдность такого бытия, но
обнажило для нас, а не для них.
Растягивая
сознание по линии от мещанского благоразумия до запредельности боли, Кафка как
бы выворачивает всю абсурдность такого способа существования, только
имитирующего христианское отношение, человечность, внутреннюю достаточность.
Кафка дает сюрреалистическую картину сознания, в которой естественная здравость,
здравомыслие беспомощны, так как сознание вступило в иное измерение, где
прежними средствами не утолить жажду самопросвечивания, не разобраться в
нахлынувшем опыте. Рациональная реконструкция захлебывается от буйствующего
потока противоречивых ощущений и созерцаний, обессмысливаемая все возрастающим
иррациональным остатком. Понятийный каркас мысли размывается неуправляемой
стихией. И тогда наступает час интуиции доказать свою способность уберечь
сознание, мысль от одичания, от шарахания в рудиментарное.
Абсурд российской
революции заключался в том, что огромную массу людей сворачивали в мутный поток
инстинктивного существования, отключали традиционные регуляторы поведения,
ослепляли человека оргией вседозволенности, лишая его социальной и культурной
памяти, и потом предоставляли власти искусных демагогов. Об этом после
революции писали русские интеллигенты - Короленко, Горький, увидевшие, как мало
теоретические идеи социализма отвечают тому разгулу страстей, инстинктов,
жестокости, мести, всей чернухи, какая только могла затаиться в человеческой
душе. Большевистская демагогия и не рассчитывала гасить горячку в душах и умах
людей. Во всю мощь она распаляла эгоистические инстинкты мужика, репетировала
равнение всех на ничтожество, на оскудение, на кровавый деспотизм, на
бескрайний цинизм. Перед страной разверзлась бездна ада, и она летела туда,
науськиваемая бесовской идеологией большевизма. Над Россией пронеслась буря,
погасившая очаги мысли, и в наступившей дремучей первобытной тьме безмыслия,
культурного, национального, нравственного манкуртизма слабый ум, ведомый
инстинктом социальных низов, люмпенизированных мужиков, пролетариев, уже в
стадии зарождения деформированный большевистской демагогией, силится вобрать в
себя жизненные впечатления. Каков этот ум, совершенно не знающий себя, но с
прививкой избранности и эгоцентричности, со стороны смешной и нелепый, но
изнутри, из далеких 20-х, когда культура мысли, элементарная грамотность
мышления клеймилась как барская, вредная выдумка, жуткий в своей всеядности,
переводящий содержание революционных идей в чудовищные мифологемы? Горький в
1918 г. писал о «циничных пытках глупостью», чем занимались большевики,
истребляя в зародыше здравомыслие. Большевизм породил мифологию абсурда,
разрушая естественные для культуры народа каноны восприятия, смещая
человеческий взгляд в сторону абсурда. Искусство 20-х гг. передает тот
дьявольский магнетизм, которым заряжался человеческий ум, чтобы служить
очередному плоду революционного самодурства - - идее, директиве, приказу, служить,
опираясь не на собственную способность суждения, а на жесткое внушение власти.
Человека традиционной культуры нелегко выбить из колеи и заставить его сменить
«очевидность» сознания, воспитанного культурой, на «очевидность» власти, нагло
и демагогически состряпавшей «здравый смысл» революции, красного террора,
человеконенавистничества, братоубийства. На этом «здравом смысле», на этой
элементарной платформе сознания, на этом априори зла и крови было построено
революционное просвещение. Из сознания выкорчевывались культурные всходы,
стройная система познания и восприятия, выстраданная вековым путем
человечества, о котором Кант писал свои триумфальные критики. На почве культуры
плохо принимались семена революционного безумия и честолюбивого властолюбия, она
почти автоматически отторгала их, и только насильное оглупление, пытка
глупостью могла сломать со временем культурное априори в человеке. Народное
сознание во многом оказалось беззащитным перед натиском новой идеологии с ее
претензией полностью обновить основы мировосприятия, разрушить, оклеветать,
осмеять, исказить прежние основания суждений. Это сознание имело свою
достоверность в традиции, вне традиции оно слепнет, глохнет, им можно
манипулировать. Это намифологизированное сознание молится на «иконостас»
революции, не ведая, что «иконостас» бесовский, от лукавого, от нечистой силы.
Наш абсурд
советско-коммунистического образца складывался в 20—30 гг., приобретая все
более тотальный характер. Уже в начале XX в. небольшого ума
люди социалистической ориентации во внутрикружковых дискуссиях выработали
особый язык, на котором велась политико-просветительская пропаганда. На этом
языке создавался миф о социальной избранности определенного класса людей. После
революции 1917 г. именно такой язык приобрел статус официального
государственного, языка публичного общения. И именно с этого момента
образовался порочный круг - язык, на котором формировалось самосознание
советского человека, отнимал у мысли свободу, становился опасным капканом для
естественно возникающего мыслительного порыва. С другой стороны, схема
самопредставления не допускала сомнений и отклонений
от внешне маркированного пути. Круг замыкался извне (введение официозной
новоречи) и изнутри (подведение индивидуальной спонтанности сознания под общую
идеологическую схему). Язык насыщался словами и понятиями, не имеющими корней в
прошлом, не проросшими в жизнь через сознание людей. Эти слова не обладали
магией волшебного восстановления, волшебного перенесения, или, говоря словами
Андрея Платонова, писателя, выросшего из этой ситуации, «ветер истории выдул из
них смысл». Пустые слова, словно саван, укутывали человека, преграждая ему путь
к самопрозрению, отчуждая его от его же возможностей и тем самым превращая его
в актера театра абсурда, сцена которого — жизнь.
Язык «низа», язык
«управдомов», описанных Булгаковым и Зощенко, язык почти бессмысленной массы
волей случая оказался, на что обратил внимание Мераб Мамардашвили, стандартным
языком культуры, культурной нормой языка. Этим языком Шарикова, который
формировался не в контексте культуры и не в пространстве мыслящего сознания,
предлагалось «мыслить культурно». Или по крайней мере «мыслить». Однако нельзя
мыслить тем, что не содержит в себя опыта мышления, в чем этот опыт не свернут
и не ждет своей актуализации в ментальном пространстве мыслящих людей.
Обвиваясь вокруг бесполезных слов, мысль почти физически пытается преодолеть
сопротивление, растворить их в собственном напряжении, переплавить их в
собственном горении. Я думаю, именно это объясняет феномен стиля Платонова. Это
тоже поток сознания, точная и подробная регистрация состояний своего сознания,
кодирование обратной связи, чтобы запись не стерлась с годами и сознание всегда
могло найти себя. Но это не изысканно-нежное любование божественным творением,
цветами просвещенного существования, плодами культурного прорастания человека,
как мы можем сказать о литературном опыте Марселя Пруста. Это не просветленное
созерцание сознанием себя, занятым проработкой множества разных состояний,
индуцируемых случайно встретившимися вещами, предметами, явлениями. Поток
сознания Платонова мутный и страшный, слишком сильный, чтобы мог
ассоциироваться с характеристиками традиционной красоты. Это скорее
вулканическое извержение, исход на поверхность языковой лавы, еще бесформенной,
но далеко не однородной. И у Платонова сознание созерцает себя, однако как бы
вглядываясь в кривое зеркало, и таким образом вынуждено созерцать то, что быть
не может, что изначально абсурдно, что противоречит природе человека.
Шариковы, люди с
собачьими сердцами, с криком «мы впереди планеты всей...» самодовольно неслись
в Ничто, а на языке «новоречи» это называлось «строить Светлое Будущее».
Созерцание постоянно наталкивалось на разного рода перевертышей, на вывернутые
наизнанку явления. Каждый из них требовал своего ключа для редукции к его
культурным истокам, но ключа еще не существовало и можно было только
регистрировать факты насилия над сознанием. Нельзя мыслить тем, что не обладает
для сознания очевидностью. Мне кажется, это один из важнейших уроков
феноменологии, еще не полностью отработанных и не ставших очевидностью в
современной культуре.
[Что такое
стилистика Платонова с этой точки зрения? Это попытка помыслить то, что
помыслить нельзя, что не имеет выхода в онтологию. Сознание добросовестно
пытается погрузить в себя мыслительные формулы, термины, понятия, но не может
их растворить, не может их мысленно пережить, не может их довести до
очевидности. Я хочу привести несколько примеров из «Котлована», чтобы сделать
свою мысль более наглядной. Платонов пишет: «Где-нибудь там, где ветры
начинаются, спит сельская отсталость и размышляют кулаки, а пролетариат живет
один в этой скучной пустоте и обязан
за всех все
выдумывать и сделать
вручную вещество долгой жизни». «Сельская отсталость» слово-пароль из
совсем другого контекста, и даже запущенное в поток сознания, не вступает в
отношения с другими словами, оставаясь островком непрозрачности, лишенным
внутреннего света. И даже активность мысли, примеряющей на себя каждое
слово, не дает быстрого
результата. Язык Платонова являет собой сочетание несочетаемого— предельной
жизненности сознания и следов
немыслимого, игру абстракциями на грани абсурда. Почти в каждом
предложении платоновской прозы встречается невозможное помыслить, что
проявляется в своеобразной какофонии смысла. Слова громоздятся друг на друге,
словно силой кто-то гонит их, разные смысловые ряды вдавливаются друг в друга,
повсюду торчат слова-обломки разбитых контекстов, слова-магические знаки, опаленные
потусторонностью и поэтому непрозрачные как
смальта, слова-ведуны,
которым страшно следовать в неизведанное, слова-искусители и
слова-пугала, до неузнаваемости коверкающие
привычный ход восприятия.
Платонов спасался от реального абсурда в колодце слов, но к их живительной
влаге злой гений большевизма примешал дурман бреда, и пьющий вступал в поединок
с их кентаврообразием, с их мифомутациями, сличая их энергетический заряд с
собственным благомыслием. Он хотел быть
мудрым пастырем слов, но осколки
традиционных устоев мироощущения и катехизис постреволюционного активизма не соединялись в
осмысленное, цельное представление о происходящем. В его слове исходила
из хаоса революционная жуть. Это ее лик изображен Платоновым. В нем и зародыш знаменитого канцелярита («в форме детства иметь
лидера будущего пролетарского света»), и ощущение пространственной телесности
мысли («сухое напряжение сознательности»), и гениальная визуализация
абсурдности мифологем «новоречи» («ушедшая босая коллективизация», «уничтожение
кулака путем сплавления на плоту...»). Персонажи Платонова часто замечают, что
они не ощущают своей мысли. В них что-то мыслится и это «мыслится» отчуждено от
внутренней жизни. В этом заключается «скучность мысли», молчание мысли»,
«скучание». Мысль, которая не ведет к мысли, или, аналогично, как дорога,
которая не ведет к Храму. Это бесплодное томление мысли постоянно фиксирует
Платонов. Для иллюстрации картинка из «Котлована»: «Не имея исхода для силы
своего ума, Сафронов пускал ее в слова и долго говорил... иные его слушали,
чтобы наполнить этими звуками пустую тоску в голове, иные же однообразно
горевали, не слыша слов и живя в своей личной тишине». «Я — Ничто», скажет
другой персонаж из того же «Котлована», подумавший о своей голове, которая одна
во всем теле не могла, не умела чувствовать. Способность ощущать мыслительный
процесс-навык, приобретаемый работой над собой, плод культуры в человеке — это
то, что целенаправленно разрушалось полуграмотной агитацией и пропагандой.
Мысль изгонялась из идущих к Светлому Будущему. Мыслительный процесс
обессмысливался, становился скучным, унылым, бесцветным. Воцарялся абсурд.