Кобринский А. А. Даниил Хармс. —М.: Молодая гвардия, 2008. — 501[11] с.
Глава четвертая
ПОСЛЕДНИЕ
ОБЭРИУТСКИЕ ГОДЫ
В июне 1928 года Хармс начинает
перевод сказок братьев Гримм. Работа эта продолжалась до конца августа,
окончательный срок сдачи работы был определен 6 сентября. С. Маршак
задумал издать большой коллективный перевод сказок братьев Гримм, в котором
кроме Хармса должны были принимать участие, в частности, Введенский,
Заболоцкий, Липавский, Бахтерев и др. Хармс старательно работал над
переводами и даже сдал свою часть, но сборник так и не вышел. Возможно,
предчувствуя тщетность своей работы, а также на фоне возобновившихся постоянных
проблем с Эстер, он записывает 26 июля: «Я весь какой-то особенный неудачник.
Надо мной за последнее время повис непонятный закон неосуществления. Что бы я
ни пожелал, как раз этого и не выйдет. Все происходит обратно моим
предположениям. Поистине: человек предполагает, а Бог располагает. Мне страшно
нужны деньги, и я их никогда не получу, я это знаю! Я знаю, что в ближайшее же
время меня ждут очень крупные неприятности, которые всю мою жизнь сделают
значительно хуже, чем она была до сих пор. День ото дня дела идут все хуже и
хуже. Я больше не знаю, что мне делать. Раба Божия Ксения, помоги мне, спаси и
сохрани всю мою семью». А через два дня он пишет: «Задача одна — стать
свободным». Последние два слова он на всякий случай записывает шифром.
В августе Хармс и его друзья
предпринимают попытку добиться признания уже не только в пределах СССР, но и за
границей. У Хармса были довольно теплые отношения с художником Павлом
Мансуровым — значительной фигурой русского авангарда. Мансуров получил
разрешение выехать со своей выставкой в Италию и, судя по всему, заранее принял
решение не возвращаться обратно (после выставки он поселился в Париже).
Обэриуты решили передать с Мансуровым свои произведения для ознакомления с ними
представителей русской эмиграции. Одновременно они пытались придать ОБЭРИУ
официальный статус «общества, не преследующего целей выгоды», как это
формулировалось по тогдашним законам, для чего начали собирать необходимые
документы. Общество было названо «СОДЕК» (расшифровка неизвестна). Разумеется,
из этого также ничего не вышло.
Двадцать первого августа с
Мансуровым за границу были отправлены произведения Б. Левина,
И. Бахтерева, Д. Хармса, А. Введенского, К. Вагинова и
Н. Заболоцкого. Хармс отправлял «Елизавету Бам», а также стихотворения
«Казачья смерть», «Авиация превращений», «Скупость», «Фокусы!!!», «Серенада» и
стихотворную сценку «Искушение». На его долю выпало 2,5 печатных листа текста,
тогда как все остальные получили лишь по одному листу. Более того — с
Мансуровым была заключена договоренность о том, что обэриуты будут ему
впоследствии присылать свои произведения в письмах — для публикации в
эмигрантских изданиях. Хармс был настолько уверен в успехе, что даже
обговаривал с Мансуровым способы выплаты обэриутам гонорара за их произведения!
Но — увы — здесь
поэтов тоже ждала неудача. После отъезда Мансурова контактов с ним у обэриутов
больше не было, а о судьбе посланных с ним произведений мы до сих пор ничего не
знаем.
Помимо попыток прорваться в
печать Хармс старается организовать выступления группы. При этом он соглашается
не только на обычные литературные вечера, широко распространенные в то время,
но даже и на выступления в ресторанах. Совершенно в традициях русского
авангарда он включает в поэтику бытового поведения и кулинарию. Так, например,
художник Михаил Ларионов в 1913 году предлагал ввести в практику употребление
не только говядины, но также мяса собак, кошек, крыс, летучих мышей, ежей,
ворон, ужей и т. п. Что касается овощей и фруктов, то сутью концепции
Ларионова было самое фантастическое сочетание разных продуктов. Котлеты
предлагалось делать из мяса с добавлением рома и груши. Гусь должен был
жариться с абрикосами, огурцами, ванилью, вишневыми листьями, а суп следовало
варить из вина с примесью перца, поросячьих ушей и фигурок зверей, вылепленных
из теста. Своеобразным поэтом кулинарии стал инженер Торопуло — герой
романа Константина Вагинова «Бамбочада», писавшегося в 1929—1930 годах.
Торопуло всю свою жизнь посвятил еде, организовав вокруг кулинарии общение
друзей, собирая кулинарную литературу, посвященную еде и поварскому искусству
живопись...
Хармс предложил ставить в
ресторанах театрализованные акции. Пить кофе с огурцами, чай с яйцами, тянуть
молоко из трубочки, есть селедку с молоком, а чай — с морковью.
Предлагалось также:
Сидеть
с закрытыми глазами.
Иметь
через плечо вышитое полотенце.
Ножницами
резать огурцы?[1]
Разогревать
свои кушанья.
Играть
за пивом в оловянных солдатиков.
Подвязывать
салфетки и кормить друг друга.
Прийти
в латах.
Всем
троим заикаться.
Черные
очки.
«Кулинарные» мотивы
планировалось перенести и в обычные театрализованные вечера. Сохранился проект
одного такого вечера в конце октября 1928 года, где наряду с литературным
докладом, в частности, предполагалось чтение доклада «астрономического»
(возможной альтернативой последнему был «доклад о червях»). Во время вечера,
наряду с выступлениями поэтов, предполагались также мелодекламация и номера
жонглера. На этом же вечере на сцене планировалось «есть суп, пить фиолетовую и
зеленую жидкость» (забавно, что после этого следовала зачеркнутая запись:
«Сходить с Вагиновым в сумасшедший дом»). Увы — не всегда это
воспринималось адекватно. По воспоминаниям свидетелей этого вечера, некоторые
не слишком «продвинутые» в авангардном искусстве зрители восприняли поедание
супа вполне иронично и совершенно не так, как на это рассчитывали обэриуты:
«Молодые ребята, понятно — голодные...»
В конце сентября в Ленинград
приехал Маяковский — в Капелле был назначен его вечер с диспутом. Обэриуты
решили воспользоваться случаем и еще раз заявить о себе. Проект декларации для
прочтения во время диспута было поручено составить Заболоцкому, а Хармс
накануне вечера понес этот подписанный всеми членами группы текст Маяковскому в
гостиницу «Европейскую». По словам Бахтерева, Маяковский принял Хармса
доброжелательно, но от чтения декларации отказался, сославшись на то, что он
все равно услышит ее в Капелле.
Вечер Маяковского состоялся 29
сентября 1928 года. Вот как вспоминал о выступлении на нем обэриутов Бахтерев:
«На следующий день семь
обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой — Олейников — по
служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести
декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено
Введенскому.
Выйдя на авансцену и объяснив,
что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат
нашего коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Не избалованная
подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же
Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались
негромкие хлопки.
За кулисами к нам подошел
сопровождавший Маяковского Виктор Борисович Шкловский.
— Эх, вы! — сказал
он. — Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум
устраивали — всем жарко становилось. Это вам не Институт истории искусств.
Словом, надо было иначе...
Как мы ни старались убедить
Виктора Борисовича, что перед нами стояла узко информационная задача, он не
сдавался.
По правде говоря, каждый из нас
был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул институт лишь
после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.
— В вашем возрасте мы жили
веселее, — продолжал Шкловский. — У нас без шурум-бурум не
обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать
поинтереснее, поголосистее.
„Конечно, не помнит“, —
подумал я и тут же понял, что ошибся, — память у Шкловского оказалась не
хуже нашей.
— Для таких
выступлений, — говорил он, — необходим плакат. Не верите мне —
спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в
Институте. Почему вы не в шапочке? — обратился он к Даниилу.
А Маяковский отнесся к
выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же
попросил прислать на адрес „Лефа“ статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и
обэриутах. Статья была написана разъездным корреспондентом „Комсомольской
правды“ (В. Клюйковым. — А. К.), но в „Лефе“ не
появилась. Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало
ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на нее и Виктор
Борисович».
«Институтская встреча», о
которой пишет Бахтерев, — это состоявшаяся еще весной 1927 года встреча
профессуры Института истории искусств с пятью членами «Левого фланга»,
находившимися тогда в Ленинграде. С одной стороны стола сидели профессора
Томашевский, Эйхенбаум, Щерба, Тынянов, Шкловский, а напротив них — Хармс,
Введенский, Бахтерев, Вагинов и даже Заболоцкий, которому институт написал
специальную бумагу, чтобы его отпустили из части, где он тогда проходил
армейскую службу. Молодые поэты читали стихи, шло обсуждение — и выше
всего были оценены стихи Введенского (что стало некоторой неожиданностью —
члены «Левого фланга» привыкли к тому, что «именинником» на их выступлениях
обычно бывал Заболоцкий). С этого времени контакты между формалистами и
молодыми поэтами стали гораздо более тесными, правда, связующим звеном обычно
выступал Хармс, учившийся в Институте истории искусств. Поэтому, очевидно,
Бахтерев и думал, что Шкловский уже забыл об их встрече.
Стихи, посланные вместе со
статьей в «Новый ЛЕФ» (так правильно назывался лефовский журнал, возобновленный
в 1927 году, о котором вспоминает Бахтерев), некоторое время находились в так
называемой «корзине „Лефа“», где хранились рукописи, не представлявшие для
издания интереса, а затем пропали.
К концу октября 1928 года от
ОБЭРИУ окончательно отошли Вагинов и Заболоцкий. Вагинов сконцентрировался на
прозе, совместные с обэриутами выступления были ему уже неинтересны. А Заболоцкий
разошелся с ОБЭРИУ по причинам творческим и личным. Поэтому 29 октября Хармс
пишет: «Считать действительными членами ОБЭРИУ: Хармс, Бахтерев, Левин,
Введенский. 4 челов‹ека›. Литер‹атурная› секция. Вигилянский —
администратор.
Создавать художественную секцию
ОБЭРИУ. Пригласить Бахтерева, Каплуна.
Принцип: Не надо бояться малого
количества людей. Лучше три человека, вполне связанных между собой, нежели
больше, да постоянно несогласных».
Интересно, что Хармс фактически
пытается возродить практику первого Цеха поэтов, в котором одним из
руководителей в звании «стряпчего» был Д. В. Кузьмин-Караваев —
юрист, по-видимому, не писавший стихов. Примерно на такую же «должность» прочит
Хармс Вигилянского, уровень стихов которого его не удовлетворял до такой степени,
чтобы включить его в литературную секцию ОБЭРИУ.
В конце октября — начале
ноября 1928 года Хармс совместно с Бахтеревым создает новую пьесу «Зимняя
прогулка» (ее текст не сохранился). Пьесу он читает на вечере Литфонда, а затем
обэриуты начинают готовить ее к постановке для «вечера в трех покусах» под
названием «Василий Обэриутов». Вечер должен был состояться в Институте истории
искусств, и строился он явно по образцу «Трех левых часов»: чтение стихов,
пьеса, диспут. Планировалось и выступление того же фокусника Пастухова, который
показывал свое искусство в январе в Доме печати. В программе вечера значилось,
в частности:
Дойвбер Левин — эвкалическая проза.
Даниил Хармс — предметы и фигуры.
Алексей Пастухов — то же.
Игорь Бахтерев — вилки и стихи.
Александр Введенский — самонаблюдение над стеной.
Вести вечер должен был
Вигилянский.
Придуманный Левиным термин
«эвкалический» был образован из двух греческих слов — εὐ (хороший) и καλός (красивый), а что касается «Самонаблюдения
над стеной», то это было название не дошедшего до нас произведения Введенского.
Однако вечер «Василий Обэриутов»
не состоялся. На вывешенной обэриутами афише дата была обозначена «12
деркаребаря 1928 года по новому стилю». Помимо отсылки к гоголевским «Запискам
сумасшедшего» в ней читалось и нечто непристойное — и возмущенная
администрация института распорядилась об отмене выступления.
Но все-таки «Зимняя прогулка»
была поставлена. Это произошло на вечере в Доме печати 25 декабря. Кроме
друзей-обэриутов на спектакле была и Эстер. Отношения с ней у Хармса переживали
новый этап. В конце 1928-го — начале 1929 года у Хармса возникло несколько
романов, в частности — с Тамарой Мейер, гражданской женой Введенского, а
позже женой Леонида Липавского. Некоторые романы проходили параллельно. Хармс
уже пришел к мысли о необходимости развода с Эстер (несмотря на сохраняющуюся
любовь к ней), и она с этим уже была согласна. В архиве Хармса сохранилось ее
письмо к нему, написанное ломаным русским языком (он так и не стал для нее
родным):
«Daniel я пошла в закс развести.
Ты не сердис, можно будет если
ты захочеш встречатся и быть хорошими друзьями. Я вижу, что я тебе тягостна.
Daniel помни только что люблю также и даже сильнее. И буду любить до самой
смерти. Daniel если я не ошибаюсь ты себя так держиш предомной так что бы я
развелась. Это очень умно так иначе нельзя меня оттолкнут от тебя.
Целую тебя крепко и помни, что
любить всегда буду. Вечно твоя Эстер».
Интересно, что ее предложение
«встречаться и быть хорошими друзьями» совпало с картиной, которую рисовал себе
Хармс чуть раньше как идеальную: чтобы они с Эстер жили порознь, но чтобы она
время от времени приходила к нему — этакий брак на расстоянии. В том же
декабре Хармс шифром записывает несколько взаимоисключающих фраз, которые как
нельзя лучше характеризуют степень его отчаяния:
«А все-таки моя жена — это
лучший человек! Она дороже мне всех!
‹...›
Господи, помоги моей милой жене!
Господи, сделай меня вместе с
тем холостяком».
Впрочем, окончательный разрыв в
этот раз еще не состоялся.
Закончился год для Хармса
чтением у Б. Эйхенбаума. Хармс считал, что Эйхенбаум ему ближе всего из
всех формалистов, — и очень переживал, полагая, что его стихи остаются для
Эйхенбаума в тени стихов Заболоцкого и Введенского. Впрочем, это были только его
догадки: так проявлялась хармсовская мнительность — черта, изначально
присущая его характеру и усиливавшаяся с годами. Впрочем, Хармс был весьма
тверд в случаях, когда речь шла о защите эстетических позиций. Так, например,
побывав 18 января 1929 года в Капелле, на вечере поэта Ильи Сельвинского,
основателя Литературного центра конструктивистов, он возмущенно записывает:
«То, что говорит Сельвинский, я начисто не приемлю! Все, что он говорит, —
обратно моим убеждениям. Сельвинский — крепкий, дубинистый человек, на совершенно
чужом пути. Если Эйхенбаум и компания молодых формалистов объединится с
Сельвинским, я с ними не желаю иметь никакого дела».
Восемнадцатого февраля Хармс
потерял мать. Надежда Ивановна Колюбакина скончалась от туберкулеза легких. Она
болела уже довольно давно, и Хармс беспокоился о ее здоровье. 21 марта 1927
года ему даже приснился сон, что мама умирает, и на него как на человека очень
суеверного это сильно подействовало. Сон сбылся два года спустя...
По-прежнему было очень трудно с
деньгами. Несмотря на то, что в марте 1929 года вышла детская книга Хармса
«Иван Иваныч Самовар», гонорар во многом разошелся за долги. Дело дошло до
того, что нечем было платить членские взносы в Союз поэтов, и 10 марта
постановлением общего собрания ЛО ВСП Хармса вместе с Введенским (который
испытывал такие же проблемы) исключили из Союза за неуплату этих самых взносов
(интересно, что вместе с ними был исключен и Осип Мандельштам). Решение общего
собрания было утверждено 30 сентября. Впрочем, самому Союзу поэтов уже недолго
оставалось существовать — наступала эпоха полной зависимости писателей и
их организаций от государства.
Пятнадцатого марта Хармс
участвует в вечере памяти Велимира Хлебникова — вместе с Маршаком,
Заболоцким, Фединым, формалистами. А вскоре после этого он пишет небольшую
драму «История Сдыгр Аппр» — фантасмагорию, напоминающую отдаленно
хармсовские же рассказы о профессоре Трубочкине (в этом тексте его заменил
профессор Тартарелин). По сюжету персонажу по имени Андрей Семенович отрывают
руку, а профессору — откусывают ухо (впрочем, затем пришивают его на
щеку). Прибежавшим милиционерам Тартарелин вежливо объясняет, что оба уха у
него целы, а то, что одно из них на щеке, — то это по его воле.
Прозаические куски перемежаются стихотворными вставками:
П е т р
П а в л о в и ч ( входя
в комнату):
Здыгр
апрр устр устр
я
несу чужую руку
здыгр
апрр устр устр
где
профессор Тартарелин?
Здрыгр
апрр устр устр
где
приемные часы?
если
эти побрякушки
с
двумя гирями до полу
эти
часики старушки
пролетели
парабо́лу
здрыгр
апрр устр устр
ход
часов нарушен мною
им в
замену карабистр
на
подставке здрыгр апрр
с
бесконечною рукою
приспособленной
как стрелы
от
минуты за другою
в
путь несется погорелый
а
под белым циферблатом
блин
мотает устр устр
и
закутанный халатом
восседает
карабистр
он
приемные секунды
смотрит
в двигатель размерен
чтобы
время не гуляло
где
профессор Тартарелин,
где
Андрей Семеныч здыгр
однорукий
здыгр апрр
лечит
здыгр апрр устр
приспосабливает
руку
приколачивает
пальцы
здыгр
апрр прибивает
здыгр
апрр устр бьет.
«Сдыгр аппр» или его различные
фонетические варианты («здыгр», апрр») представляет собой заумное заклинание,
которое не только воздействует на реальность, но и создает ритмический рисунок.
Характерны и алогичные изменения мотивации действий персонажей: они забывают о
том, чего только что хотели, действуют совершенно противоположно осознаваемым
целям, забывают, кто они такие и зачем явились. Всё это — характерные
черты обэриутской поэтики, опробованные Хармсом еще в «Елизавете Бам».
Весной 1929 года, всё еще
вдохновленный успехом вечера «Три левых часа», Хармс стал инициатором издания
альманаха, о котором он долго мечтал. Это была очередная попытка выпуска
сборника с участием обэриутов и, очевидно, попытка, которая была ближе всего к
удаче.
Альманах должен был носить
оригинальное название «Ванна Архимеда» — что, очевидно, было намеком как
на гениальность его участников, так и на роль издания в предстоящих гениальных
открытиях в литературе. Известно письмо Вениамина Каверина Лидии Гинзбург от 1
мая 1929 года, в котором описывался план издания:
«Сборник, о котором Вы знаете (с
участием обериутов), составляется. Есть данные предполагать, что он будет
напечатан в Издательстве писателей. Отдел поэзии Вам известен (возможен и
Тихонов). С отделом прозы хуже, и именно поэтому мы решили побеспокоить Вас. Не
можете ли Вы зайти к Олеше и рассказать ему о нашей затее? Было бы очень
хорошо, если бы он дал в сборник хотя бы маленькую вещь или даже отрывок из
большой. Участвуют в этом деле еще Добычин, Хлебников, я, Хармс и
предположительно Тынянов. В отделе критики лица, Вам отлично известные. Они
(вместе с Вами) думают написать „Обозрение российской словесности за 1929 год“.
Кроме того будут участвовать Бор. Мих., Юр. Ник. и Виктор Борисович
(Эйхенбаум, Тынянов, Шкловский. — А. К.), к которому за этим
делом просим Вас обратиться».
Примерно в это же самое время, в
начале мая 1929 года, Хармс составляет примерный план альманаха. В отличие от
структуры, представленной Кавериным, у него не три раздела, а четыре: в
отдельный раздел «Пиесса» он включил «Елизавету Бам» (объем — один
авторский лист). В раздел «Стихи», общим объемом два авторских листа, вошли
Заболоцкий, Введенский, Хармс, Хлебников и Тихонов, в «Прозу» — Каверин,
Введенский, Добычин, Хармс, Тынянов, Шкловский, Олеша, а в «Критику» —
Степанов, Гофман, Гинзбург, Бухштаб, Коварский, Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум.
Как видим, объем последних двух разделов не определен. Справа от списка —
фамилии ответственных за формирование разделов: «Стихи» — Введенский,
«Проза» — Каверин, «Статьи» — Гофман, «Пиесса» — Хармс.
Раздел «Критика» был целиком
заполнен формалистами — как старшего поколения, так и молодыми. Как
известно, в 1927 году прекратил свое существование домашний исследовательский
семинар Тынянова — Эйхенбаума (руководители объявили, что участники
семинара больше в их руководстве не нуждаются), и их ученики
(«младоформалисты») решили создать свое научное сообщество — уже
независимо от старших. Возглавил его молодой и талантливый литературовед и
лингвист Виктор Гофман, а в состав его вошли Н. Степанов,
Л. Гинзбург, Н. Коварский, Б. Бухштаб и В. Каверин. Как мы
видим, если добавить их учителей — Шкловского, Тынянова и
Эйхенбаума, — то получится один к одному критический раздел «Ванны Архимеда»
(исключая Каверина, «перешедшего» в раздел прозы).
Помимо обэриутов в «Ванну
Архимеда» должны были войти также Леонид Добычин (ставший впоследствии объектом
травли за «формализм и натурализм» в 1936 году, что и привело к его гибели) и
Юрий Олеша. Присутствие В. Хлебникова объяснений не требует, учитывая тот
пиетет, с которым относились к нему и обэриуты, и формалисты (стоит сказать,
что в это время под общей редакцией Степанова и Тынянова издавалось пятитомное
собрание сочинений Хлебникова, которое начало выходить в 1928 году). Вопросы вызывает
только имя Н. Тихонова в разделе «Стихи»: несмотря на то, что Хармс и
Введенский были, конечно, хорошо с ним знакомы как с председателем
Ленинградского отделения Союза поэтов, членами которого они оба состояли,
никаких особенно близких отношений у них не было — ни личного, ни
творческого характера. Думается, идея приглашения Тихонова принадлежала
формалистам. Так, например, примерно в эти же годы О. Мандельштам позвонил
ночью Б. Эйхенбауму и сообщил:
«— Появился Поэт!
— ?
— Константин Вагинов!
Б. М. спросил робко:
„Неужели же вы в самом деле считаете, что он выше Тихонова?“ Мандельштам
рассмеялся демоническим смехом и ответил презрительно: „Хорошо, что вас не
слышит телефонная барышня!“»
Это — запись Лидии
Яковлевны Гинзбург. Она, как и Шкловский, также считала Н. Тихонова одним
из самых талантливых советских поэтов.
Судя по всему, переговоры в
основном завершились успешно, и к началу октября 1929 года договоренность об
издании альманаха была достигнута. Печатать его предполагалось в Издательстве
писателей в Ленинграде. 9 октября Б. Эйхенбаум направляет в издательство
официальную заявку, в которой пишет:
«Этот альманах состоит из
произведений преимущественно молодых писателей и собирается под знаком
литературного изобретательства и экспериментаторства. Его основная задача,
объединяющая всех авторов, — это борьба с литературной рутиной и
противопоставление ей опытов».
Эйхенбаум подчеркивал далее, что
в отличие от обычных альманахов-сборников, которые содержат, как правило,
случайный и ничем не объединенный материал, «Ванна Архимеда» есть «результат
некоторого литературного объединения». Таким образом, акцент делался на
концептуальном единстве участников — то есть как раз на том, о чем всегда
мечтал Хармс, стараясь объединить в ОБЭРИУ все левые силы Ленинграда и
сочувствующих им — в разных видах искусства, а теперь и в филологии.
Работы Шкловского, Тынянова,
Эйхенбаума Хармс читал еще в 1925 году: судя по всему, кроме того, он слушал
лекции, учась непродолжительное время на курсах при ГИИИ. Тогда же, в начале
1927 года, в ГИИИ состоялась уже упомянутая встреча будущих обэриутов с
профессорами-формалистами. Так что контакты были давние, и неудивительно, что в
«Ванну Архимеда» были приглашены именно формалисты. Интересно, что в перечне
авторов, который приводил Эйхенбаум, нет раздела «Пиесса», а из поэтов
упоминаются только трое — Заболоцкий, Хармс и Введенский (далее следует
многозначительное «и др.»). Зато в прозаическом разделе уже предполагалось
печатать прозу не только писателей, но и филологов (Шкловского, Тынянова,
Коварского), было добавлено и новое имя — Юрия Владимирова.
Первого октября 1929 года Хармс,
предвкушая выход альманаха, пишет посвященное ему шуточное стихотворение:
ВАННА АРХИМЕДА
Эй
Махмет,
гони
мочало,
мыло дай сюда Махмет, —
крикнул тря свои чресала
в ванне сидя Архимед.
Вот извольте Архимед
вам суворовскую мазь.
Ладно, молвил Архимед,
сам ко мне ты в ванну влазь.
Влез Махмет на подоконник,
расчесал волос пучки,
Архимед же греховодник
осторожно снял очки.
Тут Махмет подпрыгнул.
Мама! —
крикнул мокрый Архимед.
С высоты огромной прямо
в ванну шлепнулся Махмет.
В наше время нет вопросов,
каждый сам себе вопрос,
говорил мудрец курносый,
в ванне сидя как барбос.
Я к примеру наблюдаю
все научные статьи,
в размышлениях витаю
по три дня и по пяти,
целый год не слышу крика, —
веско молвил Архимед,
но, прибавил он, потри-ка
мой затылок и хребет.
Впрочем да, сказал потом он,
и в искусстве впрочем да,
я туда в искусстве оном
погружаюсь иногда.
Как-то я среди обеда
прочитал в календаре —
выйдет «Ванна Архимеда»
в декабре иль в январе, —
Архимед сказал угрюмо
и бородку в косу вил,
Да Махмет, не фунт изюму,
вдруг он при со во ку пил.
Да Махмет, не фунт гороху
в посрамленьи умереть,
я в науке сделал кроху
а теперь загажен ведь.
Я загажен именами
знаменитейших особ,
и скажу тебе меж нами
формалистами в особь.
Но и проза подкачала,
да Махмет, Махмет, Махмет.
Эй Махмет, гони мочало!
басом крикнул Архимед.
Вот оно, сказал Махмет.
Вымыть вас? — промолвил он.
Нет, ответил Архимед
и прибавил: вылазь вон.
всё
Возможно, слова «проза
подкачала» как раз и относились к «экспансии» филологов в область прозы, что и
проявилось в заявке, поданной Эйхенбаумом. Но шутки шутками, а из стихотворения
видно, что Хармс вполне серьезно рассчитывал на то, что альманах выйдет в
декабре 1929-го — январе 1930 года.
Увы — выход не состоялся.
Мы не знаем точных причин этого, лишь запись Л. Я. Гинзбург туманно
намекает на то, что «Ванна Архимеда» развалилась из-за того, что формалисты в
последний момент отказались в нее войти. Гинзбург записывала: «Главными обидами
осени 1929-го были отказ ГИЗа от сборника по современной поэзии и наш
собственный отказ от „Ванны Архимеда“ (с обэриутами). Сборник о поэзии
получался средний. С „Ванной“ получалось и того хуже. В этом по замыслу боевом,
молодом, несколько вызывающем, вообще ответственном сборнике исторический смысл
имели только стихи — Заболоцкий, Введенский, Хармс; остальное оказывалось
довеском, частью доброкачественным, частью же прямо халтурным.
Увлеченные болью первого
серьезного удара палкой по голове, мы не заметили нелепости положения: мы
мучительно, даже патетически отказывались от дела, в котором, кроме трех
поэтов, не было ничего истинно принципиального.
Из всего запрещенного и
пресеченного за последнее время мне жалко этот стиховой отдел».
Надо при этом иметь в виду, что
практически весь 1929 год формалистов сотрясали внутренние скандалы. «Кризис
ученичества» привел к тому, что «старшие» и «младшие» обменивались взаимными
упреками в письмах, причем, к примеру, Ю. Тынянов и Б. Эйхенбаум
обвиняли Л. Гинзбург в предательстве их школы (особенно тяжело ей было
читать это от Тынянова, который был ее учителем), а она в ответ упрекала их в
примитивности подобных предположений. Все эти выяснения периодически ставили
отношения между «младшими» и «старшими» на грань разрыва не только в научном,
но и в человеческом плане. Надо иметь в виду, что еще до того, как стало ясно,
что сборник работ формалистов по современной литературе не выйдет, в нем
отказался участвовать Тынянов, а еще раньше развалился план издания их
совместного сборника с конструктивистами. В конце 1929 года усилились и внешние
атаки на формализм — возможно, этим отчасти объясняется предельно нервная
атмосфера, в которой существовали эти ученые в то время и в которой принимались
излишне резкие решения. В рапповском журнале «На литературном посту» была
опубликована серия разносных статей против Эйхенбаума, а в 1930 году ГИИИ
фактически был окончательно разгромлен и с ним погибла формальная школа.
Параллельно осенью 1929 года в печати началась кампания по травле
Б. Пильняка и Е. Замятина, которая с каждым днем набирала силу.
В ноябре — декабре 1929
года Хармс окончательно расстался с Эстер. Еще 28 июня он записал: «Считаю себя
во всех отношениях перед Эстер свободным». Строго говоря, он и без этого не
особенно сдерживал себя в «параллельных» романах, но при этом испытывал
угрызения совести, огорчался, что ту свободу, которую он получает в этих
романах, он никогда не мог реализовать в семье. Теперь он оказывается совершенно
свободным. Можно было продолжать работу в ОБЭРИУ, тем более что в конце 1929
года в группу пришло пополнение. Членом ОБЭРИУ стал молодой поэт и прозаик Юрий
Дмитриевич Владимиров, которому тогда было всего 20 лет. Его мать Лидия
Павловна Брюллова, внучатая племянница знаменитого художника, была секретарем
редакции журнала «Аполлон»; она оказалась косвенно причастна и к дуэльной
развязке истории с Черубиной де Габриак, когда Волошин стрелялся с Гумилевым. К
сожалению, судьба Владимирова оказалась трагичной: в 1931 году, в 22 года, он
умер от туберкулеза, а практически все его «взрослые» произведения оказались
утраченными — за исключением небольшого рассказа «Физкультурник» о
человеке, умевшем проходить сквозь стены.
В январе 1930 года Хармс
составляет новый план сборника «Ванна Архимеда». В нем уже нет
формалистов — только Заболоцкий, Хармс, Введенский, Олейников и
Е. Шварц, представленный баснями под псевдонимом «Звенигородский». Тот
факт, что этот сборник для печати уже, видимо, не предназначался, подчеркивает
его чрезвычайно малый объем (всего 19 произведений — и даже «Елизавета
Бам» не исправляла ситуацию). Кроме этого, отсутствуют подсчеты объемов
текстов, которые обычно у Хармса всегда фигурировали на полях записной книжки,
когда речь шла о подготовке какого-то издания. Скорее всего, в этот раз речь
шла уже только о рукописном сборнике. Из своих произведений Хармс включил туда
не дошедшее до нас «Троекратное описание светила», «Елизавету Бам», «Полет в
небеса», «Искушение», «Скупость», «Тюльпанов среди хореев».
Январь 1930 года оказался
«урожайным» для Хармса — было написано более десяти стихотворений, среди
них такие явные творческие удачи поэта, как «Жил мельник...», «Злое собрание неверных»,
«Падение вод», «Ужин». Хармс всё больше и больше включает в свои тексты
мифологические и иные внутрикультурные аллюзии. Так, в первом из названных
произведений имеется отсылка к европейскому сюжету о мельнике и его дочери, а
второе представляет собой «вольный» пересказ Евангелия. Чуть позже, в августе
1930 года, будет написана пьеса «Лапа».
«Лапа» вполне узнаваема в
жанровом отношении, что тоже для Хармса — нечастый случай. Она построена
по образцу «запредельного хождения», к которому, в частности, относятся
сошествия мифологических и литературных персонажей в царство мертвых. Главный
герой — Земляк (имя означает жителя Земли, а не соотечественника) —
узнает о том, что на небе в созвездии Лебедя среди звезд появилась новая
звезда — Лебедь Агам. «Кто сорвет эту звезду, — говорит Земляку
Власть, — тот может не видеть снов». Благодаря статуе, которая делает
Земляка легким, он поднимается на небо. И на небе обнаруживает грязный птичник,
в котором, наряду с пеликанами и другими птицами, живет Лебедь и вместе с
ним — Ангел Копуста (имя ангела всё время изменяется на протяжении
текста). Таким образом осуществляется принцип «реальности» в изображении:
вместо далекой звезды с романтическим названием возникает та самая птица, по
которой это название и было дано. При этом Хармс максимально рассыпает по
тексту каламбурные и пародирующие элементы. Так, вырастающая на небе сосна
носит имя Марии Ивановны, и далее мы встречаем обозначение «Мария Ивановна Со
сна», отсылающее к подмеченному А. Крученых пушкинскому «сдвигу»: «Со сна
садится в ванну со льдом». Та же Мария Ивановна и Ангел Копуста строят свой
диалог как развернутую пародию на приемы формальной логики: Ангел утверждает,
что он является таковым, потому что у него есть крылья. Мария Ивановна
отвечает, что у «хусей и хуропаток» тоже есть крылья, после чего выясняется,
что именно по этой причине профессор Пермяков вместе со сторожем Фадеем
причислили ангела к птицам и посадили в «этот курятник».
Земляк, схватив Лебедя под
мышку, возвращается на землю, где на него набрасываются люди, кричащие, что он
сорвал «кусок неба». После этого Власть берет его за руку и уводит —
многозначительный эпилог, которым всё чаще определялась жизнь деятелей
советской культуры, в том числе и самого Хармса.
«Лапа» насыщена многочисленными
культурными отсылками и аллюзиями. Прежде всего стоит сказать о появлении в
тексте персонажа по имени Аменхотеп. Он вводит в драму «египетский» пласт,
который, как показал Вяч. Вс. Иванов, вполне соответствует
мифологическим представлениям древних египтян о мире. Особенно это касается
приводимого в тексте чертежа — «плана Аменхотепа», который представляет
собой одновременно «план города» с улицами и «план человека» по имени
Аменхотеп. Схема тела фараона Аменхотепа IV (Эхнатона) соотносится с
чертежом новой столицы, построенной по приказу фараона по заранее созданному плану
и названной Ахетатон («горизонт Атона» — божественного Солнца). Точно так
же, как и в Древнем Египте, дуалистическая система оппозиций основывается на
противопоставлении левого и правого.
Египетская тематика связана у
Хармса с аналогичной тематикой у Хлебникова («Ка»). Более того, в пьесе
появляется и сам Хлебников. Правда, Хармс оказывается верен себе: как Аменхотеп
не имеет ничего общего — ни в словах, ни во внешности, ни в
действиях — со знаменитым египетским фараоном, так и персонаж по имени
Хлебников ничем не связан с великим поэтом, кроме фамилии. Однако текстуальных
перекличек с Хлебниковым в пьесе довольно много — прежде всего это
характерная заумь, которую Хармс широко вводит в текст в виде автономных
стихотворных фрагментов.
Н. Харджиев вспоминал:
«Подобно всем обэриутам, Хармс считал Хлебникова своим „учителем“. Под текстом
бурлескной поэмы „Шаман и Венера“ Хармс записал: „Ничего более прекрасного я не
читал“.
Я как-то сказал Введенскому, что
обэриуты происхождения аристократического, идущего от Маркизы Дезес Хлебникова.
Александр Иванович усмехнулся и кивнул головой в знак согласия. Однако в
последние годы его отношение к Хлебникову стало более сдержанным. Он мне
сказал, что Хлебников уже „отходит“ в XIX век. У Хармса возникло тяготение к „первозданному“,
к произведениям, свободным он „книжной культуры“. Особенно восхищался он
древнеегипетской „Повестью о двух братьях“:
— Так бы я хотел писать!»
Таким образом, на рубеже
1920—1930-х годов поэтика Хармса начинает серьезно изменяться. Вместо прежних
заумных экспериментов, экспериментов с синтаксисом в его произведения начинают
проникать значительные и серьезные смысловые пласты, которые, однако,
взаимодействовали с заумью — от нее Хармс еще не был готов окончательно
отказаться.
В 1930 году постепенно стало
укрепляться его положение в писательской среде. Он уже является членом детской
секции Всероссийского союза писателей, хотя советские «собратья по перу»
вызывают у него постоянное раздражение («SOS, SOS, SOS. Я более позорной
публики не знаю, чем Союз писателей. Вот кого я действительно не
выношу», — записывает он в 1929 году). С января 1930 года в дополнение к
предназначавшемуся для средних и старших школьников журналу «Еж» стал выходить
журнал «Чиж» (для младших школьников) — и возможности для заработка
значительно увеличились. Продолжались в начале 1930 года и обэриутские вечера.
Увы — вечер, состоявшийся 1 апреля 1930 года в общежитии Ленинградского
государственного университета на Мытнинской набережной, 5, стал последним.
Выступали Хармс, Левин, Владимиров и фокусник Пастухов. Бахтерев и Разумовский
находились в зале, но в выступлении участия не принимали, а Введенский был в то
время в Москве. Стены были заранее украшены обэриутскими лозунгами: «Пошла Коля
на море», «Шли ступеньки мимо кваса», «Мы не пироги» и др. Когда поэтов
спрашивали, что это означает, они логично отвечали: «А разве мы — пироги?»
«Пролетарское студенчество»
встретило обэриутов крайне враждебно. Хармс потом вспоминал, что их называли
«контрреволюционерами» и — почти как в еще не написанном романе
М. Булгакова «Мастер и Маргарита» — требовали отправить на Соловки.
Но это были еще цветочки. 9 апреля ленинградская газета «Смена» опубликовала
разгромную статью Л. Нильвича (за этим псевдонимом скрывался журналист газеты
Лев Никольский, впрочем, эта фамилия тоже была ненастоящая) «Реакционное
жонглерство (об одной вылазке литературных хулиганов)». Как ни странно, она
была, пожалуй, самой информативной. Из нее мы узнаём, что обэриуты отказались
начинать с рассказа о своей эстетической программе, заявив: «Лозунги станут
понятны после нашей читки. О программе говорить не станем — она в наших
произведениях. Мы будем читать, а потом откроем диспут».
Из статьи мы также узнаём о
порядке выступлений и даже немного о содержании не дошедших до нас
произведений, которые читали авторы. Сначала выступал Левин. «Читал он рассказ,
наполненный всякой дичью, — сообщал автор статьи. — Тут и превращение
одного человека в двух („человек один, а женщин две: одна — жена,
другая — супруга“), тут и превращение людей в телят и прочие цирковые
номера».
Далее выступил фокусник
Пастухов, показывавший номера с картами, платочками, монетами
и т. п., а после него — Юрий Владимиров. С возмущением Нильвич
цитировал строки из его стихов:
Петр
Иваныч заблудился,
А
потом пришел домой и женился.
Или:
Он
свалился на скамейку,
И
улегся поперек,
Он
свалился поперек.
В отличие от всех предыдущих
негативных отзывов об обэриутах, которые появлялись в печати, эта статья
содержала прямые политические обвинения, которые в контексте 1930 года
выглядели весьма зловеще. Начав с определения поэзии обэриутов как «дикого
поэтического озорства, хулиганства», Нильвич тут же назвал их «заумное
жонглерство» «протестом против диктатуры пролетариата». «Поэзия их поэтому
контрреволюционна, — заявил он. — Это поэзия чуждых нам людей, поэзия
классового врага». В завершение Союзу писателей предлагалось подумать, нужны ли
им обэриуты — «ведь союз объединяет советских писателей».
Сразу вслед за этой статьей
появилась и статья Н. Слепнева «На переломе», опубликованная в майской
книжке журнала «Ленинград». Выступление ОБЭРИУ в университете называлось
«вылазкой», сама группа объявлялась «реакционной», а ее творчество —
«враждебным нашему социалистическому строительству и нашей советской революционной
литературе».
Обе публикации являлись
настоящим доносом. Кроме этого, студенты ЛГУ написали кляузу в Союз писателей,
так что обэриутам пришлось оправдываться и там. Газета ЛГУ «Студенческая
правда» красочно описала вечер в общежитии, сделав ожидаемое заключение:
«Время, затраченное студентами на слушание „обериутов“, — напрасно и
вредно затраченное время». Зато из одной фразы в «Студенческой правде» («В
других произведениях (обэриутов. — А. К.) герои или летают на
метелках под облаками, или стоят на дне океана с винтовкой в руках (!)») мы
можем узнать, что читал Хармс на этом вечере.
На метелке летает герой его
стихотворения «Полет в небеса»:
Вася
взвыл беря метелку
и
садясь в нее верхом
он
забыл мою светелку
улетел
и слеп и хром
А с ружьем на дне стоит герой его
детского стихотворения «Врун»:
— А вы знаете, что ПОД?
А вы знаете, что МО?
А вы знаете, что РЕМ?
Что под морем-океаном
Часовой стоит с
ружьем?
Результатом всех этих событий
стало полное прекращение выступлений обэриутов где бы то ни было. Отныне Хармс
и его друзья могли выступать только с детскими произведениями, и то весьма
редко.
Интересно, что к 1930 году
относится достаточно много записей о Хармсе, сделанных его отцом — Иваном
Павловичем Ювачевым. В начале июня он передает жалобы на него тетки (у которой
он тогда жил в Детском Селе): «Ничего не делает, оборванный, небритый...» Затем
из его записей мы узнаем, что Хармс 1 июля уехал в пионерский лагерь (очевидно,
для выступления перед детьми). Весьма негативные комментарии оставляет отец по
поводу хармсовских романов, многие из которых протекали у него на глазах: «Даня
принес 4 полубутылки вина. Что же? — Гостей жду. А пришла поздно вечером
одна только девица и ночевала у него. Не Эстер ли?» (6 июля); «Даня путается с
какой-то голоштанной девчонкой...» (6 августа); «Беседа с Даней. Сегодня видел
его новую страсть» (12 августа).
Предположение об Эстер имело
основания: несмотря на то, что их брак распался, Хармс периодически встречался
с ней и у них возникали кратковременные «романы». Надо сказать, что Хармсом
время от времени овладевало чувство тоски по той любви, которая была, но
навсегда осталась в прошлом. Иногда ему даже хотелось всё вернуть — но,
разумеется, это было уже невозможно. Это не мешало, впрочем, возникновению
отношений с другими женщинами. Так, к примеру, осенью 1930 года у Хармса был
роман с бывшей прислугой его сестры Лизы — Настей. Иван Павлович относился
к ней отрицательно, считал, что она Лизу портит: Настя целые дни проводила за
туалетом, намазывая себя до невозможности, на первом месте у нее были наряды
и т. п. Став городской жительницей, она немедленно разорвала
отношения с женихом, который был у нее в деревне.
Иван Павлович передает аргументы
сына, с помощью которых он защищал Настю перед отцом: «Даниил замечает, что
наряды внешне облагораживают человека и есть первая степень культуры... Когда
она приехала из деревни, была неотесанным бревном, а теперь она красиво
одевается и имеет вполне приличный вид. Я подумал, м. б. без платья она
еще больше нравится ему. Наконец, он стал говорить, что нужно помочь ближнему,
что человек хочет учиться и пр. и пр.». Хармс настаивал на том, чтобы
поселить Настю в квартире, отец активно возражал. В конце концов, точка зрения
отца возобладала, но И. П. Ювачеву эти разговоры были настолько
тяжелы, что он даже всерьез обдумывал возможность уйти из дома.
Осенью 1930 года в квартире
Ювачевых практически еженедельно (а порой, и по два-три раза на неделе)
собирались гости. Иван Павлович меланхолично отмечает в своем дневнике
количество пустых бутылок водки и число рюмок, оставленных после каждого такого
сборища. Но при этом надо заметить, что отец вел себя максимально тактично и в
жизнь сына не вмешивался, хотя порой и делал ему замечания.
Ложась спать, Хармс зачастую
оставлял отцу записку (иногда с шуточными стихами) с просьбой разбудить его в
указанное время. Иван Павлович честно старался разбудить сына, но удавалось ему
это отнюдь не всегда — ночные посиделки заканчивались очень поздно. Сам
Хармс периодически пытался «начать новую жизнь», писал себе в «правилах» что-то
вроде «сократи число ночлежников и сам ночуй преимущественно дома», но это не
получалось.
Кстати, в том же 1930 году
Ювачеву-старшему удалось с большим трудом отбить «нападение» ЖАКТа на квартиру.
В городе началось очередное «уплотнение», и в квартиру собирались подселить
жильцов. Иван Павлович приносил справки из секции научных работников во Дворце
труда, а когда это не помогло — прописал в квартире дочь Елизавету с
мужем. Только после этого ЖАКТ отступился (впрочем, ненадолго — через
некоторое время в квартиру Ювачевых все же подселили старую женщину с дочерью).
Пожалуй, последним знаковым
событием в отношениях Хармса и Эстер стала отправка ей 22 декабря только что
написанной драматической поэмы «Гвидон» (закончена 20 декабря). «Дорогая Эстер, —
писал ей Хармс, — посылаю тебе вещь „Гвидон“. Не ищи в ней частных смыслов
и намеков. Там ничего этого нет. Но каждый может понимать вещь по-своему. Это
право читателя. Посылаю тебе эту вещь, потому что я тебе ее посвятил. Мне бы
хотелось, чтобы она была у тебя. Если ты не пожелаешь ее принять, то верни
обратно».
Письмо было подписано очередным
вариантом псевдонима: «Даниил Хормс».
Что имел в виду Хармс под
«частными смыслами и намеками», сказать трудно. Однако сюжет, связанный с
поэтом Гвидоном (разумеется, не имеющим никакого отношения к пушкинскому
персонажу), пытающимся урезонить свою невесту Лизу, вполне мог быть
спроецирован на отношения между Хармсом и Эстер, особенно учитывая весьма
рискованное и провокативное сексуальное поведение Лизы. Впрочем, в финале на
предложение Настоятеля подать для них две кареты Лиза отвечает: «Спасибо,
Настоятель, мы сядем в одну карету».
Текст «Гвидона» дошел до нас
лишь в черновой редакции. В кусках, которые Хармс написал чуть позже,
намереваясь включить в окончательный текст, есть замечательный стихотворный
текст — один из лучших в его творчестве:
Когда
дубов зелёный лист
среди
росы,
когда
в ушах мы слышим свист
кривой
косы,
когда
земля трещит в длину
и
пополам,
тогда
мы смотрим на луну
и
страшно нам.
Но
лишь в ответ ударит в пень
стальной топор —
умчится
ночь, настанет день,
и
грянет хор,
тогда
во мне, открыв глаза,
проснётся
вновь
волна
морей, небес гроза,
моя
любовь.
В черновике не видно, чтобы
Хармс включил эти строки в основной текст. Но уже позже, весной 1933 года, он
процитировал в записной книжке строки из Гвидона, в которых, по его мнению,
была достигнута подлинная чистота — эти строки как раз входили в куски,
приложенные к основному тексту.
Тридцатого декабря Хармсу
исполнилось 25 лет — это был первый его юбилей. Отец разбудил его в десять
часов утра, назвал юбиляром и подарил ему освященную просфору, вино и книги. К
подаркам приложил стихотворное поздравление:
Лет
двадцать пять со дня рожденья,
Сегодня,
в праздник именин,
Тебе
приносим поздравленья,
Семь
книг и к ним вина графин.
В январе — феврале 1931
года Хармс активно изучает магию и оккультизм, особенно интересуется картами
Таро, пытается изучать иврит. Читает много книг по самым разным областям
знаний, включая самые неожиданные (к примеру, по теории атомного ядра). Весна и
лето этого года были очень продуктивны в творческом смысле: до нас дошло почти
два десятка написанных в это время стихотворений и несколько прозаических
текстов. Пожалуй, самой серьезной новацией стало появление в творчестве Хармса любопытного
мифопоэтического образа — девушки по имени Хню:
ВОДА
И ХНЮ
Хню:
Куда,
куда спешишь ты, вода?
Вода:
Налево.
Там,
за поворотом
стоит
беседка.
В
беседке барышня сидит.
Её
волос чёрная сетка
окутала
нежное тело.
На
переносицу к ней ласточка прилетела.
Вот
барышня встала и вышла в сад.
Идёт
уже к воротам.
Хню:
Где?
Вода:
Там,
за поворотом.
Барышня
Катя ступает по травам
круглыми
пятками.
На
левом глазу василёк,
а на
правом
сияет
лунная горка
и
фятками.
Хню:
Чем?
Вода:
Это
я сказала по-водяному.
Хню:
Ой,
кто-то идёт к нам!
Вода:
Где?
Хню:
Там.
Вода:
Это
рыбак Фомка.
Его
дочь во мне утонула.
Он
идёт побить меня камнем.
Давай
лучше громко
говорить
о недавнем.
Рыбак:
Один
я.
Из
меня тянутся ветви.
Грубые
руки не могут поднять иголки.
Когда
я смотрю в море,
глаза
мои быстро слезятся.
Я в
лодку сажусь,
но
лодка тонет.
Я на
берег прыгаю,
берег
трясётся.
Я
лезу на печь,
где
жили мои деды,
но
печь осыпается.
Эй,
товарищи рыбаки,
что
же мне делать?
(Увидя
Хню.)
Неужто
Хню?
Хню
(молча):
Да.
Это я.
А вот
мой жених Никандр.
Никандр:
Люблю,
признаться, вашу дочь.
И в
этом вас прошу помочь
мне
овладеть её невинностью.
Я
сам Бутырлинского края,
девиц
насилую, играя
с
ними в поддавки.
А
вам в награду, рыбачок,
я
подарю стальной сачок
и
пробочные поплавки.
Рыбак:
Шпасибо,
шпасибо!
Никандр:
Лови
полтину!
Вода:
Какую
мерзкую картину
я
наблюдаю.
Старик
поймал полтину в рот.
Скорей,
скорей за поворот
направлю
свои струны звонкие.
Хню:
Прощай,
вода.
Ты
меня не любишь?
Вода:
Да.
Твои
ноги слишком тонкие.
Я ухожу.
Где мой посох?
Хню:
Ты
любишь чернокосых?
Вода:
Жырк,
жырк,
лю-лю-лю.
Журч,
журч.
Клюб,
клюб,
клюб.
в с ё
(1931)
Хню — это вариант лесной
девы. По рассказам, в комнате Хармса висела картина художника Петра Соколова
«Лесная девушка», которая, видимо, и дала толчок к созданию этого образа:
Хню
из леса шла пешком.
Ногами
месила болота и глины.
Хню
питалась корешком
рога
ворона малины.
Или
Хню рвала побеги
Веселого
хмеля, туземца рощ.
Боги
ехали в телеге.
Ясно
чувствовалась мощь
богов,
наполненных соком лиан и столетних нев.
И
мысль в черепе высоком лежала, вся окаменев.
Зубами
щелкая во мху,
грудь
выпятив на стяги,
варили
странники уху,
летали
голые летяги,
подвешиваясь
иными моментами на сучках вниз головой.
Они
мгновенно отдыхали, то поднимая страшный вой,
в
котел со щами устремляясь,
хватая
мясо в красную пасть.
То
снегири летели в кучу печиков,
то
медведь, сидя на дереве и
запустив
когти в кору, чтобы не упасть,
рассуждал
о правосудии кузнечиков.
То
Бог в кустах нянчил бабочкину куколку,
два волка играли в
стуколку —
таков
был вид ночного свидригала,
где
Хню поспешно пробегала
и
думала, считая пни сердечного биения.
(«Хню»,
апрель 1931)
Тогда же в творчестве Хармса
появляется и новый жанр — литературная молитва:
МОЛИТВА
ПЕРЕД СНОМ
Господи,
среди бела дня
накатила
на меня лень.
Разреши
мне лечь и заснуть Господи,
и
пока я сплю накачай меня Господи
Силою
Твоей.
Многое
знать хочу,
но
не книги и не люди скажут мне это.
Только
Ты просвети меня Господи
путем
стихов моих.
Разбуди
меня сильного к битве со смыслами,
быстрого
к управлению слов
и
прилежного к восхвалению имени Бога
во
веки веков.
Между прочим, несмотря на явную
христианскую фразеологию, понимание Хармсом божественной сущности носило,
скорее, индивидуальный характер. Хармс обращался к Богу прежде всего как к
личному божеству, вел с ним интимный и глубоко личностный диалог. Иногда он
давал этому личному божеству придуманное им самим имя — это могло быть
число один по-японски («Ити») или название первой буквы еврейского алфавита
(«Алеф»), писал обращения в письмах и т. п. Вот и в этой молитве
Хармс рассматривает свои стихи как способ познания мира и просит о помощи, о
просветлении...
Подобные молитвы Хармс
рассматривал как один из видов «словесных машин» — то есть способов
воздействия словом на реальность. Известно его знаменитое высказывание: «Стихи
надо писать так, что если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьется».
Соединение слов представало для Хармса способом освобождения заложенной в
словах таинственной и могущественной силы.
«Сила, заложенная в словах,
должна быть освобождена, — пишет он в дневнике в апреле 1931 года. —
Есть такие сочетания из слов, при которых становится заметней действие силы.
Нехорошо думать, что эта сила заставит двигаться предметы. Я уверен, что сила
слов может сделать и это. Но самое ценное действие силы почти неопределимо.
Грубое представление этой силы мы получаем из ритмов ритмических стихов. Те сложные
пути, как помощь метрических стихов при двигании каким-либо членом тела, тоже
не должны считаться вымыслом. Эти грубейшие действия этой силы вряд ли доступны
нашему рассудительному пониманию. Если можно думать о методе исследования этих
сил, то этот метод должен быть совершенно иным, чем методы, применяемые до сих
пор в науке. Тут раньше всего доказательством не может служить факт или опыт. Я
ХЫ затрудняюсь сказать, чем придется доказывать и проверять сказанное. Пока
известно мне четыре вида словесных машин: стихи, молитвы, песни и заговоры. Эти
машины построены не путем вычисления или рассуждения, а иным путем, название
которого АЛФАВИТ».
Хармс здесь опирается прежде
всего на каббалистические концепции, приписывающие особую силу и
боговдохновенный смысл буквам еврейского алфавита, проецируя их на русский
алфавит. Аналогом каббалистических вычислений для него становится процесс
творчества.
Весь 1931 год был для Хармса
годом домашних вечеров — никаких других вечеров устраивать было уже
невозможно. В его записных книжках мелькают имена друзей, у которых он бывал:
преподаватель университета П. П. Калашников, Липавский и Тамара Мейер
(впоследствии Липавская), Б. Житков и др. Читали стихи, прозу,
разговаривали.
В ноябре Хармс завершает свой
роман с Раисой Ильиничной Поляковской, начавшийся летом этого же года. Хармс,
как это было ему обычно свойственно, придал своей любви мистический характер:
он интерпретировал ее имя как символ спасения и повесил над кроватью надпись
«Мысль о Рае». Поняв, что никаких перспектив у их отношений нет, он с середины
сентября прекратил с ней встречаться, а 2 ноября написал уже приводившееся
ранее большое письмо с объяснением своих чувств, но послать его не решился.
Вместо него в тот же день он отправил ей краткое письмо:
«Дорогая Раиса Ильинишна,
я ничего не могу сказать Вам о
причине, почему я не видел Вас с 19 сентября.
Ваш голос я, конечно, узнал,
когда Вы звонили мне по телефону.
Так как все равно я больше Вас
не увижу, то могу Вам сказать: я полюбил и люблю Вас.
Я семь лет любил Эстер, а теперь
семь лет буду любить Вас.
Где бы я ни был, меня не
покидает мысль о Рае.
Даниил Хаармс».
Чуть раньше, 4 октября, ОБЭРИУ
понесло первую потерю. От остропрогрессирующего туберкулеза легких скончался
Юрий Владимиров — юный поэт, считавшийся учеником Хармса, заядлый яхтсмен.
На его яхте друзья частенько плавали по Финскому заливу. Его похоронили на
Смоленском кладбище. Л. Пантелеев вспоминал, как его поразило то, что
Хармс не пришел ни на домашнюю литию, ни на кладбище, а потом, встреченный Пантелеевым
на Невском, на его недоуменный вопрос ответил: «Я никогда никого не провожаю!»
В печати и на писательских
собраниях имя Хармса теперь если и употреблялось, то почти исключительно в
негативном контексте: в октябре рапповец М. Чумандрин заявил, что Хармс и
Введенский находятся на буржуазных позициях и «отсиживаются» в детской
литературе (последнее утверждение, надо отметить, недалеко от истины), в ноябре
редактор детского сектора Госиздата А. Серебряников в своей статье,
опубликованной в «Смене», назвал обэриутов «литературными хулиганами» и
«богемствующими буржуазными последышами». Тучи над обэриутами сгущались —
и гром грянул в декабре.