Международные чтения по
теории, истории и философии культуры. Выпуск 3: «Размышления о хаосе». –СПб.,
1997. –268 с.
Сергей Юрков
ГРОТЕСК КАК ВЫРАЖЕНИЕ ХАОСА В КУЛЬТУРЕ
Среди категорий культуры, пожалуй, нет более способной адекватно выразить природу хаотического,
нежели категории «гротеск». Время его актуализации –
переходный периоды в развитии культуры, связанные с ее обновлением
(кардинальным, как смена культурных парадигм, либо менее значительным, в форме
отдельных инновационных процессов внутри рамок сохраняющейся парадигмы), взаимоналожением и пересечением различных культурных
пластов, появлением дуализма языков. В этом случае становится возможным
усмотрение смысловой многогранности предмета, преодоление порога однозначности,
догматизма смысла. Гротеск – принципиально антидогмати-чен,
он всегда оппозиционен, и представляет собой воплощенную противоречивость,
изменчивость, что и ставит его в оппозицию всякой устойчивости, стабильности,
гармонии. Соединяя в едином образе в привычном представлении взаимоисключающее,
противоречивое, он нарушает художественные каноны и нормы.
В психологическом плане момент
«дестабилизации» смысла, создающий ситуацию смысловой утраты, переживается как растерянность, шок возникающие как
реакция на крушение (пусть и кратковременное) «опоры» бытия – в виде правил,
традиций, принятых норм.
Подобное состояние временной неопределенности, обусловленное
культурологической переходностью можно назвать « лиминаль-ным»
состоянием или «лиминальной» фазой внутри процесса
культурного развития (данный термин при исследовании ритуально-обрядовых
действий использует В.Тэрнер, от лат. limen
– «порог»2). Лиминальные состояния – это периоды, разделяющие старое и
новое, сопровождающие переходные процессы, предваряющие вступление нового в свои
права, представляющие собой некую «паузу» в обладании смыслом. Подобные
состояния выступают субстанциальной основой конституирования гротескного
образа, являющегося художественным отражением хаотического (в пределе –
абсурдного) в культуре.
В большей или меньшей степени хаос сопутствует культурным
процессам постоянно, выступая, с одной стороны, как «иное» культуры, ее
внешняя альтернатива, с другой стороны, он присутствует внутри культуры,
поскольку в ее системе всегда имеются как охранительные, так и деструктивные
элементы. Хаос необходим культуре как
_________________________________
1 Статья депонирована в ИНИОН РАН № 53027 от 03.11.1997.
2 Марков В.А. Очерки по семиотике. (Археология знаковых систем). Рига. 1992. С.38.
некоей организованной целостности в той же мере, как
необходимо пространство для физического объекта, для свободы передвижения. Хаос
есть пространство для аккумуляции возможностей культурного развития, в котором
осуществляется поиск вариантов его дальнейших направлений. В данной связи
гротеск выступает как прием адаптации хаоса и как его эстетическая
и психологическая сублимация. С другой стороны, он – способ доставки в систему
культура недостающей порции хаоса, введения его в культурный контекст, в том случае когда в этом возникает потребность. По аналогии с
теоретическим парадоксом, возникающем как результат
столкновения с информацией, не укладывающейся в пределы опыта, художественный
парадокс представляет собой отражение эмоционально-психологического состояния
субъекта, столкнувшегося с проблемой освоения феномена, находящегося за
границами известности, наличного смысла. В этих целях художественной сознание
обращается к гротескному типу образности, главным свойством которого является невообразимость (в соответствии с привычными
представлениями), противоречивая несовместимость композиционных фрагментов.
Наиболее «глобальное» культурологическое значение гротеска
раскрывается через его отношение к смыслу, утрата или трансформация которого
внешне выражается через причудливость и уродливость образа, а внутренне, в
плане эмоционально-психического восприятия, порождает сложные реакции, среди
которых немалое место отведено страху. Страх приходит как ответ на угрозу сложившимся
нормам и традициям, служащих опорой наличного культурного бытия, это страх
утраты освоенного мира, происходящий от угрозы вторжения извне, означающей
привнесение хаоса в устойчивую и стабильную. систему культуры. В данном случае гротеск – это окно в
другой, альтернативный мир, через которое просвечивает опасность существующему
порядку и организованности.
Важно отметить, что хаос, в силу его необходимости и
неотъемлемости процессам культурного развития, далеко не всегда получает
негативную оценку в своем художественном выражение. В
экзистенциальном плане хаос представляет собой сферу неисчерпаемого резерва
свободы, обеспечивающего возможность любой модернизации и обновления. Он
изначально генетически родственен раннему периоду
становления культуры и культурного сознания вообще. Ужас от восприятия хаотического,
при непротивлении ему, что наиболее легко достигается через художественную
условность (гротеска), оказывается проводником в мир свободы и поэтому может
быть оценен положительно. Достаточно отчетливо это проявляется в эмоции того
«сладкого» ужаса, который мы испытываем при просмотре фильмов ужасов или
слушая страшные истории.
Сочетая в себе противоречивые элементы, различные фрагменты
бытия предмета, гротеск по своей природе полисемантичен.
Его образность понуждает отказываться от привычных представлений о мире,
открывает его с новой, неожиданной стороны, как мир отстраненный. Странность
мира, постигаемая через странность гротескного образа, обуславливает сложные и
неоднозначные эмоции восприятия. Данный факт, в сочетании со сложностью
структуры самого образа, очевидно, послужил главной причиной затруднений при
выделении типов гротеска. В соответствии с основной его культурологической
прерогативой – быть средством выражения и отражения хаоса – можно производить
его классификацию.
Пределы развертывания гротеска (в принципе никогда не достигаемые,
поскольку это грозит утратой гротескной специфики) – от состояния полной
определенности смысла до максимума хаотичности, «нулевой» семантической
содержательности. В поле «встречного движения» смысла и хаоса можно обозначить
некие ключевые пункты, с позиции которых культурологическое отношение к хаосу
становится наиболее очевидно. Эмоциональная оценка, сопутствующая этому отношению,
может быть взята за основу гротескной типологизации,
в соответствии с чем выделяются комический,
трагический и абсурдистский его типы.
Наиболее близок смыслу гротеск комический, воссоздаваемый
им хаос не только не представляет серьезной угрозы смыслу, но и производится
сознательно, искусственно – как реакция на чрезмерную
«заорганизованность» культуры, давления необходимости
– в форме запретов, законов, регламентаций поведения и проч.
Данный тип гротеска возникает в ситуации «избытка» смысла, при ощущении его
незыблемости. Осмеиваются (т.е. разрушаются) при этом притязания на вневременную
значимость исходящие от культуры официальной, оппонентом которой выступает
народная культура, в лице которой преимущественно и творится комический
гротеск. Гротескный смех ориентируется на смысл конкретный, частный, в то время
как устойчивость и безопасность общих позиций смысла в культуре остается
незатронутой.
Сама конструкция смехового
гротеска выстраивается на смысле, точнее на его обратности,
переворачивании, что позволяет говорить не только об отсутствии серьезной
угрозы статусу смысла, но и об его укреплении и приумножении, производимому за
счет его «зеркального» отражения, редупликации. Данный гротескный тип обладает
минимальной (в сравнению с
другими типами) самостоятельностью, поскольку он существует в качестве
перевернутого двойника феномена, принадлежащего культуре официальной, в
отношении которого он и получает свой смысл. Момент хаотизации
привносится в данном случае за счет создания «смеховых
копий», множественность которых не предусмотрена серьезностью и отлаженностью
функционирования официальной культуры. Чувством защищенности от хаоса можно объяснить
и реакцию смеха при его, т.е. хаоса, искусственном воспроизведении. К этому
типу гротеска наиболее применим термин «игра», хаос остается под контролем
культуры, граница игры с ним определены самим субъектом. Он допускается в
организм культуры и может быть осмеян по причине собственной « беспомощности»
перед лицом смысла и упорядоченности. Народный гротескный смех – это не только
смех над необходимостью, но прежде всего смех над самим
хаосом.
Если эффект комизма в гротеске становится возможным при наличии
уверенности в стабильность смысла и его защищенность от вторжений хаоса, то
гротеск трагический появляется в ситуации реальной угрозы смысловой утраты.
Статус гротеска меняется соответственно статусу отражаемого им хаоса, который
принимает видимость трансцендентности, самостоятельности, поскольку перестает быть подконтролен и управляем. В трагическом
гротеске хаос еще сохраняет свой частный характер, угрожая разрушениям лишь отдельным
структурным культурным пластам, будучи неспособным
противостоять культуре в целом. Поэтому он предполагает возможность борьбы с
ним, что означает признание принципа «равенства» хаоса и порядка. Такое
противостояние меняет специфику гротескной образности, в которой существенную
роль начинают играть элементы новизны, странности – знак пребывания за
границами о-своенности,
культуры. Странность лишается смеховой природы,
становясь «демаркатором» «своего» и «чужого»,
вынесенного за смысл и порядок. Частный характер хаоса, отсутствие тотальности порождает неоднозначное восприятие,
обусловленное возможностью различного отношения к нему. То, что является
трагедией, крушением экзистенциальных оснований бытия для одной группы
носителей культуры, может оказаться имеющим противоположное, возрождающее
начало для другой. Экспансия хаоса, создаваемого народной культурой,
сопровождаемая смехом, релаксацией, оборачивается трагизмом
для культуры официальной против догматов которой направлен смех.
Максимума отчетливости выражения хаос достигает в абсурдистском гротеске (получившем особенное
распространение в XX столетии). В художественном сознании данный тип гротеска
соответствует ощущению окруженности хаоса, масштабы
которого разрастаются до глобальных размеров, воспринимаясь не просто в
качестве некоей внешней угрозы, но как принцип мирового устройства (в
романтизме), человеческой культуры (первая волна постмодернизма) и самого субъекта
(современный постмодернизм). Таким образом, хаос постепенно утрачивает характер «чужеродности», того, что подлежит устранению., в силу сознания его неустранимости из системы культуры.
Поэтому главной функцией гротеска в постмодернистском искусстве становится адаптирование субъекта к хаосу как субстанциальной основе
культурного бытия. Для нового искусства специфическим является изображение
аномального, нарушающего норму, как нормального и привычного. В мировоззренческом
плане хаос превращается в абсурд, – негативную свободу от признания космоса неуправляемым, от того, что нет иерархий систем, что место
Смысла заняла пустота. Если весь мир гротеск, то уже отпадает необходимость
конструировать его искусственно, – в условиях отсутствия порядка всякие
перемещения верха и низа становятся несущественны, любое положение вне рамок
структуры будет равноценным, самодовлеющим. В результате схема гротескных
превращений теряет бинарность, гротескная амбивалентность становится псевдоамбивалентностью,
а переходы в «иное» – непредсказуемыми. Собственно, конкретизация « во что» переходит гротескный объект для постмодернизма не является
существенным, главное – делить сам факт превращения, маргинальности,
неустойчивости, поскольку хаос, перестав быть чем-то внеположенным
в культуре, выступил конститутивной основой пограничности
любого объекта, стоящего на грани организации и дезорганизации.
Неопределенность, неконкретность гротескного образа
отражается на его эмоционально-психическом восприятии, складывающемся из целой гамы противоречивых чувств, без четко выраженного
преобладающего. Комедия, трагедия, фарс – все может сливаться в синкретическом
единстве, в котором находится место и смеху и страху. Внешняя странность образа
не перекрывается смыслом, разрешающимся в комику или трагику, захватывая
сознание в состояние напряженного ожидания гротеска так и оставляет его
оборванным в ничто... Смех, если он вообще возникает в
абсурдистком гротеске, – это смех, прикрывающий
растерянность, последнее субъективное убежище от беспомощности. Функции остранения, дестабилизации, выражения доминирующего хаотического
в этом типе гротеска наиболее обнажены, он оказывается
максимально приближен к собственной сущности и поэтому может быть назван
гротеском «par exellence».
В отличие от иронии, определяемой как «игра со смыслом»,
гротеск есть «игра с абсурдом»: если ирония, предполагающая обязательное
наличие смысла, занимается подстановкой одного смысла вместо другого, то
гротескная «игра» происходит не внутри диапазона смысла, а на его границах,
это – ведение-выведение в его сферу, движение от его утверждения до отрицания. Поэтому любому типу гротеска свойственно одновременное содержание
как элементов абсурдизации (образования «лиминальной» фазы есть прохождение перед лицом абсурда, предварительной утраты смысла), так и
элементов смысла утверждения (абсурд также не есть абсолютное «ничто»,
отрицание смысла в абсурдистком гротеске вместе с тем
удерживает таковой в форме раскрытия своей правды о мире, выработке новых
отношений к нему).
В подтверждение раннее высказанного тезиса о востребованности
хаоса системой культуры в случае ее чрезмерной ригористичности
и регламентированности обратимся к примерам из области русской культуры эпохи
средневековья.
Православное сознание, исключая хаос из
сотворенного Богом мира, отправляет его в преисподнюю, в царство дьявола, которое,
в силу лишенности света, благодати, порядка и
становится олицетворением хаоса. Подавляющая часть гротескных образов
средневековья (и не только русского) – именно макабрического
содержания.
В условиях структуральной бинарности
русской средневековой культуры абсурд становится той «средней областью»,
которая принимает на себя функцию «нейтральной» семантической зоны, откуда
гротеск активно черпает свои образы. Эта зона получает статус не просто
посредника между двумя полюсами крайностей (сакрального и кощунственного, при
отсутствии «профанного»), когда ее нейтральность
является результатом означения в качестве таковой в
силу наличия данных полюсов, а противоположности порядку вообще. Чем более
жестким предстает кодекс моральных запретов и религиозных установлений, чем
более откровенны мотивы страха, тем более настойчиво заявляет о себе
потребность в иной, «ненормативной» форме поведения. Поэтому и нуждается в
абсурде смеховой мир народной культуры.
Проникновение осмеиваемого,
«недолжного» в мир реальности превращает последний в странный, чуждый,
неосвоенный. «Свой» мир в нормальном состоянии – мир упорядоченный, благополучный,
осмысленный, которому противостоит «антимир» – мир спутанных семантических
отношений и перевернутых связей, мир хаоса. По своей сути, это и есть мир
абсурда, в котором беспорядочность и аномальность существуют не в отношении
какого-либо отдельного явления или предмета, но как тотальность,
ставящая антимир в оппозицию упорядоченному миру в целом. Данный фактор –
чистая негативность в отношении к смыслу – позволяет рассматривать в качестве
принципа его функционирования абсурд, – субъективированное выражение хаоса, вынесенности за пределы смысла. Диалектика мира и антимира,
«своего» и « чужого» представляет собой основное поле развертывания гротеска в
русском средневековье.
Антимир русского средневековья предполагает соответствующее
«перевернутое» поведение (антиповедение), созидающее
свой мир антикультуры. Народный смех, пародийное травестирование – целиком принадлежат его области, что и
определяет их специфику. Следует отметить, что постулирование
абсурда в его абсолютном выражении, в качестве мировоззренчески
устойчивой альтернативы смыслу, едва ли было возможно для средневековой
культуры. Поэтому антимир попадает в зависимость от мира осмеиваемого, копируемого, как его воплощенная противоположность, – это
мир худших проявлений реальности, мир зла, недолжного. Его зависимость от мира
нормы проявляется через допущение имплицитного присутствия некоего идеала, который
в настоящее время утерян, и относительно которого и производится
конструирование негативности антимира. Главный герой пародии не просто не
имеет, а «лишен» того, чем располагал раннее в качестве субъекта нормального
мира. Именно лишенность в данном случае деструктурирует нормальный мир, превращая его в свою
противоположность. Нехватка свидетельствует о неполноте, дестабилизации,
делает структуру подвижной и открытой. « Лишенность»
означает противление начинающемуся хаосу,
квалификацию ситуации как отступление от нормы. «Лишенность»
превращает сложившиеся обстоятельства в аномалию, в «ненормальность» в виду
знания нормы, она есть акцентация ущербности системы,
тень ускользающего смысла, и вместе с тем – аллюзия на вероятность нормы,
благодаря чему и выявляются отклонения от нее. Это своеобразный мост,
соединяющий прошлое и настоящее, должное и недолжное, путь по которому уводит в
абсурд.
Для того чтобы выглядеть смешным, пригодным к пародированию,
антимир должен быть безопасен, т.е. дистанцирован от
мира действительного, что обеспечивается тотальностью
его «перевертывания» – нормальных отношений,
семантических связей, маркирующей его как нереальный, несуществующий. Только в
этом случае он раскрывается как мир глобального хаоса, полностью находящийся в
оппозиции миру космоса, т.е. как мир откровенного вымысла, а
следовательно, безопасный. Хаос становится причиной смеха, а всеобщность беспорядка
подчеркивает ирреальность всей картины.
Принцип абсурдизации залегает в
основании выстраивания объекта пародии, который должен обладать устойчивыми
формальными признаками и организацией – максимум организованности гарантирует
максимум эффекта разрушения. Поэтому, как правило, пародия делает объектом
высмеивания жанр – собственный, равно как и другие. Замкнутость пародии на
себя – своеобразная форма ее предсказуемости, обеспечивающей ее допустимость
обществом. Пародируемый текст разрушается,
воспроизводится с искажением, становясь бессмысленным, хаотическим. Это –
пародия саморазрушения, потому она «безопасна» и способна вызвать смех. Ее
основной прием –деструкция знаковой системы и
смысловых отношений, что вдет к аб-сурдизации и
актуализации антимир.
Аналогичный прием получил достаточно широкое распространение
в других случаях построения смеховой ситуации, в частности
в «перевернутом» языковом поведении, свойственном антимиру, например, в скоморошеском балагурстве. Это смеховой
монолог «ни о чем», состоящий из потока шуток, присказок, словесных сочетаний,
образованных рифмованием и аллитерацией, главное – его непрерывность,
поскольку прекращение монологического процесса, удерживающего единство и
слитность антимира, немедленно приводит к его исчезновению и возвращению от
смеха к заботе и серьезности. Подобно пародии, балагурство разрушает значение
слов, их внешнюю форму и порождает словосочетания – «монстры», обращая
семантический порядок в хаос. Решению этой задачи во многом способствует
рифма, позволяющая выстраивать в один ряд слова, принадлежащие различным,
обычно далеким друг от друга, культурным сферам, но сходные по звучанию, она «оглупляет» слово, десемантизирует
старое значение, создавая новые, непривычные. Одновременно она маркирует текст,
подтверждая, что перед нами мир недействительный, буффонный.
Основным же приемом внесения хаоса, посредство чего организуется
смеховое действо в культуре антимира является
«перевернутое» поведение, центральное место в структуре которого, безусловно принадлежит скоморошеству. Способы развлечения
публики скоморохом традиционны для антимира – рифмованная речь, потасовки и
перебранка со своим собратом по ремеслу, – все это ориентировано на создание
беспорядка, внесение сумятицы и дестабилизации равновесия, размеренного
течения жизни. Такую же роль призваны выполнять своеобразные «музыкальные
инструменты» скомороха – сопели, бубны, медные заслонки и проч.,
т.е. все то, что способно произвести наибольший шум. Если скоморох имитирует
какое-то действие, копирует чью-то работу – все валится у него из рук,
ломается, выходит наоборот. В этом смысле скоморох – лицетворение
хаоса и беспорядка, что само по себе уже может выглядеть смешным как порядок
«наизнанку». Поэтому «перевернутость» всячески подчеркивается скоморохом, его
поведение (нелепые действия, вывернутая одежда) генетически восходящее к
народным представлениям о «перевернутости» связей потустороннего мира, а также
любого чужеродного в отношение своей, существующей культуры, феномена, будучи вписанным в иной, смеховой
контекст, приобретает семантику нарушения нормы, насмешки над ней. Его
поведение – не эпатаж и не провокация (что свойственно юродивому), он ничему не
учит, ни к чему не призывает, за его действиями не скрывается ничего, кроме
организации процесса смехового разрушения (порядка),
на что и собираются зрители. Его «спектакль» – это публичная «казнь смехом», в акте которой
скоморох добровольно жертвует собой ради удовольствия публики побыть палачом.
В свою очередь, скоморох сам выступает в роли палача, «жертвой» которого
является порядок (в облике наиболее явных его носителей из числа окружающих или
отсутствующих). Скоморошеское зрелище на массовом
празднике – это эпицентр разрушения. Вероятно поэтому, наряду
с осуждением смеха как греховности и усмотрением в скоморохе конкурента,
уводящего прихожан на «позорище» вместо церковной службы, православная церковь
видела в нем отъявленного нарушителя порядка и благопристойности, т.е. прямого
своего противника по линии сохранения предустановленной
Богом гармонии, что, в свою очередь, послужило дополнительной причиной
причисления его к «бесовскому» миру.
Более отчетливо особая маркированность позиции, дающей право на свободу – слова и
поведения – проявляется в образе придворного (домашнего) шута. По своей
ролевой функции шут достаточно близок скомороху, его задача – возбуждать смех и
веселье, что достигается за счет остроумия, пошлых до циничности выходок и
шуток. Однако, условия его действий – зависимость от «заказчика», вкусам
которого он потворствовать, делает его положение более сложным и двусмысленным
в сравнении со скоморохом. Именно на этом фоне относительно несвободы
представляется парадоксальным позволение выступать суровым обличителем лжи,
лицемерия и всяческих пороков. Особенность социального статуса шута – в его
принадлежности к миру, внутри которого продуцируется
смех и «глумовство», т.е. к антимиру. В силу
церковных осуждений смеховой мир в период средневековья
оказался изолированным, закрытым и запретным, шут же (так же как и скоморох)
обрекает себя на неблагодарную роль «проводника» – посредника между миром
отверженным и миром легитимным, в чем и заключается его общественная ценность.
По этой же причине он вытесняется в особую социальную группу – как скоморохи
уподоблялись «бесам», так и шута народная молва отождествила с чертом.
Поведением скомороха создается гротеск комический, свойственный
фольклорной праздничной культуре. В виду простоты и некоторой примитивности скоморошеских представлений выделить в их структуре
собственно гротескную семантику достаточно трудно. Тем не менее, за внешней
простотой скрываются основания для гротескной конструкции. Первое, что
необходимо учесть – данные смеховые акции
разыгрываются представителем «иного» запретного мира, са-кральность
которого уходит своими корнями в глубокое языческое прошлое. Скоморох –
персона, чья остраненность и чужеродность
искупается и преодолевается за счет откровенного социального служения. Он –
представитель «иного» мира почти в той же самой мере, что и православный
юродивый, поэтому с точки зрения публики узурпирование
им права на нарушение границ и правил поведения вполне естественно. Скоморошеский мир целиком строится по принципу «перевернутости»
антимира, что подчеркивается и самим носителем антиповедения
в соответствующей атрибутике – речи, одежде, действиях, что и дает повод
социальному остранению, выраженному, в своей
крайности, в приписывании скомороху колдовских
способностей.
Сущность скоморошеских
действий, раскрывающаяся как антиповедение,
направлена на деструкцию порядка и стабильности, выступающих в обличие довлеющей над обществом
необходимости. Скоморох
берет на себя смелость содеять запрещенное, тем самым
показывая, что свобода – возможна, даже в условиях жесткого запрета. В этом –
катарсис скоморошеского зрелища и квинтэссенция его ат-трактивности. Акт нарушения порядка,
насмешка над ним предполагает вступление в противоречие с его устроителями и
носителями, выражающими собой значимость в иерархической структуре сложившегося
порядка, т.е. семантически значимыми субъектами, удерживающими всю общекультурную
смысловую конструкцию – представителями правопорядка, знатными боярами, но в
особенности, служителями церкви, олицетворяющими собой порядок небесный,
божественный, являющийся результатом осуществления высшего Смысла. Разумеется,
при этом скоморошеский «спектакль» не претендует на
настоящую войну с действующим порядком (это – прерогатива юродивого), он ведет
лишь «игру» в разрушение – вызывая смех, всем своим видом и поступками
подчеркивая несерьезность собственных акций.
В ситуации культурологической бинарности
русского средневековья хаос может являться в форме «перевертывания»
сакрального, нормативного, общепринятого и предписанного – феномена, поведения,
действия и проч., т.е. для его производства
оказывается достаточно переход из одного слоя культуры в другой, с
неизбежностью становящийся его «зеркальным» перевернутым отображением.
Зрелище, устраиваемое скоморохом, развертывает хаос в присутствии смысла,
поскольку наряду с хаосом сохраняется высшая смысловая сфера сакрального и
незыблемого, в отношении которой и разыгрывается хаос, она же выступает и
гарантом его осуществления и его квалификато-ром
в данном качестве. Это хаос, находящийся под защитой организованности.
Скоморох придерживается принципов существующего порядка (занимаясь лишь его
«переворачиванием»), он в нем нуждается как в «точке опоры» для пародирования,
и от него зависим. Эффект комизма возникает в результате превращения
традиционного, ожидаемого в собственную противоположность – сниженное,
уродливое, сброшенное с пьедестала значимости. Скоморох действует в одном и том же смеховом
«топосе», – сопоставлении объекта с его же собственным
образом, но – как бы представленным в кривом зеркале, искаженным; этот же самый
план видения, но – под другим углом зрения.
Итак, можно сделать вывод, что гротеск (как форма
поведения), творимый скоморохом, строится на «игре в разрушение» – традиционных
норм, правил (речевых и акциальных), в результате
чего сложившийся порядок обращается в хаос и сумбур, за счет чего и вносится
момент абсурдизации. Вывернутая на изнанку одежда
(модифицированная в специфический скоморошеский
костюм) становится символом «выворачивания» упорядоченности. По мере вытеснения слоя народной культуры, связанного с язычеством,
подразумевающим общение с «нечистой силой», всяческие его реликты приобретают
характер незаконных – кощунства и «бесовщины» и поэтому получают возможность
адаптации к существующей культуре (причем, только фольклорной, подвергаемой во
многом осуждению со стороны официальной церкви) только в комическом, смеховом модусе, маркирующем его принадлежность к антимиру.
В смеховом облике антимир не претендует на права
мира «нормального», безопасность которого, таким образом, не нарушается.
Скоморох – единственная фигура, доставляющая хаос в организм
культуры. Православное юродство – феномен с отчетливо выраженными чертами
гротеска и антиповедения. Однако, считать его
принадлежащим собственно антимиру нельзя, его антимир – специфический,
порожденный не анти-, а
сверх нормативностью. Это как бы третий (с позиции бинарности)
мир русской культуры. Его черты
— парадоксализм, мистичность, «совмещение
несовместимого», игра, разрушение нормы, – указывают на присутствие гротеска.
Юрод дистанцирует себя как собственно от мира, так и
от антимира, которые сливаются для него в единое целое, в равной степени противостоящее
истинному, божественному миру, единственно воплощающему собой подлинный
порядок. В отношении существующего мира культуры юродское
поведение выглядит «перевернутым» и кощунственным, по сути же, оно таковым не
является, напротив, с точки зрения юрода, сам мир представляется отошедшим от
ортодоксальных ценностей и установок православия, и в этом смысле –
«опрокинутым», анормальным. Не просто несогласие с миром, а подчеркнуто « перевернутое»
в отношении к нему поведение, с тем, чтобы дать понять
— не юрод нарушает норму, а сам мир
неправилен до крайности, до противоположности с позиций следования божественной
истине. Именно область крайностей, экстремализм
является точкой приложения активности подвижника, – компромиссы, этическое
примирение ему незнакомы. Его поведение строится на крайностях и парадоксе,
разоблачении считающегося традиционно неприкосновенным или даже священным, это
не просто разрушение знаковой системы, но и обращение ее в
свой антипод. Если для антимира смеховой культуры
было характерно сознание своей неподлинности,
условности в отношении к миру нормы, что и представляло возможности для самоосмеивания, то юродивый действует «всерьез», вменяя
вину самому «нормальному» миру, выступающего для него хаосом перевернутых
соотношений и связей не как искусственное игровое воспроизведение, а как
реальность. Фигура юрода трагична, а не комична, ибо
под угрозой оказывается реальный смысл (с точки зрения мира его разрушение
производит юрод, с точки же зрения подвижника мир сам уклоняется от смысла
сохранения), а не конституированный в качестве условности, объекта смехового действия. Поэтому и «театр» юрода разыгрывается
внутри самой жизни, функция исполнителя роли и сама роль в нем сливаются.
Разыгрывая безумие, юрод в лице «разумной» мудрости борется
против любой «формы» (организованности), достигая при этом почти абсолютного
релятивизма, непредсказуемости. Главное – личина безумца
дает право на безнаказанное разрушение, позволяя делать то, на что не
осмеливаются окружающие. Юрод не просто устраивает публичное зрелище, «театр»,
не просто «играет», а играет с запретным, со страхом, этим он и интересен
толпе. Если у толпы эмоции страха скрыты, подавлены, то юродивый, переступая
границы дозволенного, занимается экспликацией страха. То, что в скоморошеском поведении могло выглядеть комичным, то же в
действиях юрода поражает и шокирует. Присутствие страха, эксплицируемого
юродским поведением, вытесняет комизм, придавая его
образу чудовищность. Он потрясает, пугает, шокирует, «стремится «возбудить»
равнодушных зрелищем странным и чудным»1. Разумеется, в рамках этого
зрелища находится место и смеху, юрод провоцирует к нему, поскольку смех –
греховен. Но цель подвижника – заставить рыдать над смешным, вскрыть трагический
смысл, который прикрыт смехом и понятен только избранным. Это не баланс между
трагизмом и комизмом, трагическая сторона здесь является
безусловно доминирующей, ради нее и затевается весь «спектакль». Смех в данном
случае требуется для построения антитетического полюса, означивающего
все действие как игру. Помимо функций маскировки смысла, создания элементарной зрелищности, игра подчеркивает дистанцированность
подвижника от серьезности мира и самого производимого им действа, юрод
демонстрирует свое
____________________________________
1 Панченко А.М. Древнерусское юродство // Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л.,1984. С.85.
участие в миру как раскрывающееся через
принцип «как если бы не...».
Юрод осуществляет крайности провокации, идет на прямое кощунство,
и остается при этом безнаказанным. Дело здесь не только в
религиозном страхе, – своим поведением подвижник выполняет «общественный
заказ» на реализацию свободы: как подъем его активности приходится на времена
застоя в церковной и духовной жизни с целью предотвращения ее «заиливания»1, в той же степени его деяния служат
реакцией на чрезмерную зарегламентированность
религиозной культуры.
Тем же целям – противостояния всякой норме (и форме) служит
язык юродивого. Его изречение чаще всего кратки и
рифмованы, строятся на антитезе, совмещении слов с противоположным значением,
ведущему к парадоксализму. Парадокс создает максимум смыслосо-держания, концентрируя его насыщенность до эффекта
молнии во мраке обыденных значений. Будучи парадоксальным, смысл оказывается
не упорядочивающим, а разрушающим порядок. То же справедливо в отношении загадочности
поведения и высказываний юрода, в которых «взрывной» характер смыслопорождения обеспечивается за счет предварительного
накапливания интеллектуального напряжения, направленного на разгадывание.
Загадка есть игровой способ внесения смысла в хаос под видом хаоса для праведников
и хаоса в смысл – для грешников. Пародийная (скоморошеская)
комика разрушает норму, противопоставляя ей хаос, юрод же разрушает смысл обессмысливая его
демонстрацией знания смысла высшего. Парадоксия – подтверждение
того, что говорящий изрекает истину, знает ее.
Наиболее адекватное юроду коммуникативное средство – жест и
молчание. Основная ценность жеста для подвижника – в его возможности служить «
выразителем невыразимого» – способности разрушения речи как неспособной
передать истину. Жест останавливает речь, создает иллюзию словесной пустоты, в
которую заключаются недифференцированный хаос2.
Гримасы, телесные судороги, беспорядочные движения – лучший показатель
обладания невыразимым, иным в отношении существующего смысла, ретранслируемого посредством жеста в живые образы. Юрод
молчит в ответ на обращенный к нему вопрос или показывает жестом – это значит,
что адеквация смысла на языке спрашивающего невозможна. Его молчание не есть оценка вопроса или самого
вопрошающего на предмет отсутствия смысла, это – оценка самого языка и мира,
его использующего. Это
_______________________________
1 Иванов С.А. Византийское юродство. М., 1994. С.187.
2 Ямпольский М. Жест палача, оратора, актера // Ad marginem’93. Ежегодник. М., 1994. С.30.
приговор миру, который не глуп и не умен в своем вопрошании (и то и другое
предполагало бы возможность ответа), но абсурден с точки зрения юрода, лишен
порядка и смысла. Молчание юродивого – форма проявления той «лиминальной» фазы, которая свойственна гротеску. Подвижник
искусственно создает паузу между вопросом и ответом – запрашиванием
смысла (порядка) и его обретением, интенсифицируя напряженность ожидания и делая
его нормой. Пауза молчания поглощает в себя смыслы этого мира, ставит
на их место безмолвие, уравнивающее их между собой. Любой смысл «зависает» в
процессе молчания, изымается из обращения, вырывается из поля коммуникации, помещаясь,
таким образом, в несвойственное ему функциональное пространство в качестве
отдельного, выделенного из контекста, объекта рассмотрения. И в результате
чего становится смешным, нелепым. Поэтому юродское
молчание может приобретать и ироническую окраску. Молча
юрод смеется над вопросами и ожиданиями мира, которые для него – ненормален.
Юродство – наиболее выразительный в русском средневековье
способ проявления гротеска трагического. Конституционально он выстроен на
противопоставлении двух типов смысла – божественного, сакрального, сторонником
которого выступает подвижник, и земного, обыденного. Гротескная конструкция
отражает противостояние истины Бога и неистины мира,
которая должна быть разоблачена, уничтожена.
Композиционно трагизм связан с обратным, в отношении «устройства»
комического гротеска, смысловым взаимодействие: в комике конструируется
антимир, условность которого очевидна, потому он и может быть осмеян, в то
время как реальный мир остается в безопасности. Трагика же порождается
смещением условности на мир существующий, который признан юродом нереальным, хаос
в данном случае не условность, а сама действительность. Этим и объясняется
поведение юрода в миру как в
антимире, целью чего является дестабилизация и нарушение нормы, ведущее к
разрушению устойчивости смысла. Расстроить, разрушить, помочь в этом грядущему
Суду Божьему – основная задача юрода, что делает его эсхатологической
фигурой.
Рассмотренные примеры дают основание утверждать, что хаос
может быть сознательно организован определенными социальными кругами,
выступающими в роли его «проводника» в систему культуры. Он
постоянно вторгается в ход культурного развития, являя собой антитезу
установленной образности, конкретики наличной культуры, высвобождая
мета-позицию для ее критической оценки и возможной корректировки. В
любом случае хаос выступает как спутанность традиционных семантических связей,
отношений нормы и меры, служащих «соединительными нитями» целостности
культурного каркаса.
Его время – время вопросов, а не ответов, некая «пауза
смысла», субъективно-психологически переживаемая как
«абсурд». Это время возвращения к жизни категории «гротеск» .
Гротеск, тем не менее, не есть только вопрошание как прием дестабилизации смысла или признак лишенности последнего, он есть и пространство поиска ответов.
Возможность гротеска – это возможность синхронного, разнопланового
видения, для чего требуется позиция особой отстраненности. Свобода от догматичности и консервативности
обеспечивает данной категории эвристическую способность и содержательность, а
также и актуальность в ситуации хаоса.