Дженкс Ч. Язык архитектуры постмодернизма / Пер. с англ. В. Рабушина, М. В. Уваровой; Под ред. А. В. Рябушина, Л. Хайта — М.: Стройиздат, 1985.—136 с.
ЧАСТЬ III.
АРХИТЕКТУРА ПОСТМОДЕРНИЗМА
«Мис
— это такой гений! Но я постарел! И мне все наскучило! Мое направление ясно:
эклектическая традиция. Это не академическое воскрешение. Здесь нет
классических ордеров или готических флеронов. Я пытаюсь взять то, что мне
нравится, из всей истории. Мы не можем не знать истории»17.
Итак,
к 1961 г. мы имеем, как минимум, некую позицию, лаконичное заявление в пользу
эклектизма. Оно не развито Джонсоном не только из-за шутливости тона и того
предпочтения, которое он отдает поверхностному остроумию по сравнению с более
глубоким исследованием, но также в силу его сугубо модернистской приверженности
к «чистой форме,— уродливой или прекрасной,— но чистой форме»18.
Историзм Джонсона остается на уровне обозначения источника, использует в
основном коды, известные лишь посвященным. Он, таким образом, никогда
фактически не развивает своих доводов до орнамента, регионального соответствия
или контекстуальной уместности — три потенциальные подпорки, которые могли бы
укрепить его эклектизм.
Если
Джонсон и Сааринен могут быть классифицированы как полуистористы или
наполовину постмодернисты (см. генеалогическую схему на с. 79), значит, так же
можно классифицировать и «японский стиль» и «Барселонскую школу», которые
развивались в то же врёмя, но в направлении региональной выразительности.
«Новый японский стиль» — название, примененное Робином Бойдом, лучше всего
представлен в работах 60-х годов Кунио Маекавы, Кензо Танге, Кионоре Кикутаке и
Кисё Курокавы19. Он объединяет национальные и традиционные элементы
в пределах корбюзианского в своей основе синтаксиса. Так, выступающие концы
балок, консоли, перемычки проемов, мягкие кривые, скошенные опоры, общая
конструктивная экспрессия — все эти приметы японской деревянной архитектуры
переведены в железобетон и размещаются бок о бок в соответствии с методом
«уплотнения композиции». Этот метод кубистского коллажа был развит Ле
Корбюзье, и японцы, с их традиционной Дзэн-эстетикой асимметричного равновесия,
часто используют его для достижения утонченности и изысканности. Несмотря на то
что они применяют бруталистские материалы, остро I их сочетая, они все же
умудряются, приходить в итоге к чему-то столь же элегантному, как чайный домик
(хотя и в подкрашенном бетоне). Подобно Джонсону и Сааринену, они сохраняют
колебания в отношении традиции и осторожность по отношению к полному расцвету эклектизма.
«Так
называемый регионализм,— отмечал! Танге в 1958 г.,— никогда не бывает чем-то
большим, чем декоративным использованием традиционных элементов. Такого рода
регионализм! всегда обращен назад ... то же самое должно быть сказано и о
традиции»20.
Можно
спросить, что же действительно плохого в декоративном использовании
традиционных элементов, таких, как откровенный орнамент и традиционные стили? Никто
в 60-е годы не был готов радикально поставить эти вопросы, и, таким образом,
смутное недоверие модернизма к орнаменту и традиции оставалось.
Я
полагаю, что первым архитектором-модернистом, агрессивно использовавшим
декоративные рельефные тяги и традиционные символы (типа дверной арки), был
Роберт Вентури. В его здании конторы медицинских сестер и дантистов (1960 г.)
декоративные тяги, подобно неким ненормально преувеличенным бровям, размещены
над нижними окнами, а плоская, как бы вырезанная из бумаги арка пересечена
диагональными раскосами, которые буквально кричат: «вход для публики». Все категории
идей, которые позднее должны были приобрести влияние, представлены в этом
здании, поэтому его вполне" возможно назвать первым
анти-монументом
постмодернизма. Роберту Стерну суждено было развить эти декоративные идеи, и
многие архитекторы, как, например, Чарльз Мур, учились на этих забавных углах,
ломаных стенах, на безобразной иронии и «постмодернистском пространстве» (но
более подробно об этом будет сказано позднее). Здесь достаточно сказать, что
мы, наконец, имеем здание, в некоторых отношениях преднамеренно традиционное;
подобно зданиям барокко, оно было спроектировано с учетом урбанистического
контекста, требований соблюдения фронта улицы и перетекающего пространства;
подобно причудливым произведениям маньеризма, оно творило фокусы с масштабом,
раздувая одни окна и двери и преуменьшая другие. Его рассчитанное безобразие и
неуклюжесть явно были маньеристскими: крыша является издевкой над укрытием от
непогоды, расчлененность здания на блоки воспринимается пародией на «международный
стиль» (как и было задумано).
Полемика
Роберта Вентури с модернизмом концентрировалась сначала преимущественно на
вопросах
вкуса и позднее — символизма. В своей первой книге «Сложность и противоречия в
архитектуре» (1966) он выдвинул ряд явных предпочтений, противоположных
принципам модернизма: сложность и противоречивость против упрощения,
двусмысленность и напряженность, предпочитаемые прямолинейной ясности, принцип
«и то, и другое» вместо «или., то, или другое», элементы, двояко
функционирующие, вместо используемых однозначно, элементы гибридные вместо
чистых, бкгюрядочная жизненность (или
«трудное целое») вместо Очевидного единства. В добавление к этим стилистическим
установкам Вентури обогатил развивающуюся систему доводов еще двумя важными
положениями: первое определялось его приверженностью к «сдиранию» с обычно
игнорировавшихся исторических произведений, таких, например, как произведения
маньеристов и Лютьенса [ (который теперь вместе с Гауди становится образцом
почти для всех постмодернистов): второе положение бы ло связано с его
Погружением в поп-арт, затем в Мейнетрит, в Лас-Вегас, и, наконец, в Левиттаун.
Вместе со своей женой Дениз Скотт
Браун
и своей проектной группой Вентури рассмотрел эти, до сих нор презираемые
проявления массового вкуса для их «Уроков символизма». Результаты были собраны
на выставке, которую по справедливости можно было назвать первой антивыставкой
постмодернистской архитектуры и которая называлась «Знаки жизни: символы в
американском городе» («анти»—потому, что она противоречила традиционным
музейным представлениям о показе предметов искусства) (см. рис. 80).
В
своих обоснованиях, взятых в целом, Вентури настаивал на переоценке коммерческого
шлока* и эклектики XIX столетия с точки зрения их воздействия на уровне
массового сознания. Существовали, однако, некоторые проблемы фокусировки: не
была выдвинута развитая теория символизма, поэтому множились примеры самого
различного свойства; не было критериев для отбора и оценки шлока, и доводы
приводились на уровне личного вкуса, а не семантической теории — так что «здания
— рекламные щиты» Вентури совершенно случайно одерживали победу над его
«утками» (если воспользоваться двумя его явно примитивными категориями) (см.
рис. 56). Фактически полное подчинение группы Вентури вкусовым аргументам и
переиначивание вкуса предыдущего поколения были в самой своей сути
эксклюзивистскими,** модернистскими 21. В противоположность этому постмодернизм,
который развился из семиотических разработок, исследует абстрактное понятие
вкуса и его кодирования и соответственно занимает ситуативную позицию, считая,
что ни один код изначально не лучше другого, и поэтому прежде, чем выбрать тот
или иной, следует определить, для какой субкультуры проектировать.
Группа
Вентури исключает целый набор кодов: не только «утки», но также «героическую и
оригинальную» архитектуру, широкий жест, возрождение «palazzo
publico» и все работы, которые они
осознают в качестве оппозиционных по отношению к их «декорированным сараям»22.
Почему? Потому что они до сих пор придерживаются модернистского представления
о Zeitgeist, и дух времени в их
собственной трактовке — «это не среда для героической коммуникации через чистую
архитектуру. Каждое средство хорошо в свое время». Наше время, как заявляет
Маклюэн, это время символизма, внедряемого через электронные средства
коммуникации — «электрографическая архитектура» Тома Вулфа. Стоит отметить
симметрично противоположные позиции группы Вентури и Филипа Джонсона. Обе
стороны априорно при-
__________________________________
*
Употребляющееся изредка в англоязычной литературе обозначений вещей (предметов)
дурного вкуса — от нем. «schlechte— плохо.
**
Т.е. «исключающими». Критики «современной архитектуры'» утверждают, что
высокохудожественные результаты достигнуты ею за счет отказа от учета многих
реалий буржуазной действительности, таких, как конкуренция, реклама,
множественность вкусовых ориентации и т. д. (их мысленного «исключения» из
числа учитываемых проблем). «Исключающий» подход является одним из следствий
социально-утопического содержания доктрины «современного движения». Этот подход
характерен также игнорированием, т. е. опять-таки исключением каких-либо связей
с традицией и вообще со всеми иными художественными средствами, отличными от
тех, которые были выработаны и приняты «современным движением».
нимают
установку «чистой» формы: одна — «против», другая—«за»; как будто такие односторонние
взгляды на коммуникацию адекватны действительности. Поскольку постмодернизм
радикально инклюзивен, или включающ (подобно архитектуре эпохи Возрождения), он
должен обвинить в сверхупрощенчестве обе полемизирующие стороны и критиковать
их основания. В конце концов модернизм, по большому счету, есть не что иное,
как предпочтение одного Zeitgeist другому, каждый из которых заявляет права на исключительное
положение, каждый отклоняет маятник слишком далеко в свою сторону, каждый прибегает
к военной тактике шока, боевого клича и исключения.
Трудность
постмодернизма состоит в принятии множественного кодирования без скатывания к
компромиссу и непреднамеренной мешанине; и путь к этому, как мы увидим позднее,
лежит через «партисипационное» проектирование*, которое до некоторой степени подчиняет
проектировщика кодам, не являющимся его собственными, но подчиняет так, что он
может уважать их (см. рис. 155-158).
Группа
Вентури определенно откликнулась на несколько кодов, которые до сих пор
оставались вне поля творческого внимания архитекторов, кодов, идущих от нижних
слоев среднего класса и от коммерческой рекламы автострады № 66. Тем не менее
выстроенные ими здания предназначались для другой «вкусовой культуры»— для
профессоров колледжей или «клиентов со вкусом», что создавало своего рода
разрыв между теорией и практикой23.
Практическая
деятельность группы варьируется в рамках их приверженности к «обыденной и
безобразной» архитектуре. Пристройка к музею колледжа в Оберлине (1973-1977)—
это декорированный сарай из розового гранита и красного песчаника,
«университетский гимнастический зал 40-х годов», как его именуют, нарушающий
тихую гармонию неоренессанского здания. Характер сочленения объемов, фактура,
покрытие и стилистика – все здесь диссонирует, нарочито плохо пригнано и
заставляет усомниться в правомерности оправдания: «художники не хотят архитектурной
героики». Здесь – очевидный разрыв в логике, вызванный их настоятельной
приверженностью к безобразному. Зачем нужно было использовать коды
университетского гимнастического зала 40-х годов?
Кодирование дома
Брантов (1971) аргументируется путем ассоциации: поскольку владельцы обладают
одной из значительных коллекций произведений Ар Деко, различные указания на
это присутствуют в подробностях архитектуры. Снаружи — кирпич двух оттенков,
покрытый зеленой глазурью, как бы скользит в диагональном направлении, вдоль
фасада полосы сверкающего металла обрамляют поверхность. Внутри, в подражание
Лютьенсу, черные и белые мраморные лестницы контрастно взаимодействуют между
собой, а входной узел отмечен смещением осей и масштабов.
*
Партисииация — соучастие будущего потребителя архитектуры в процессе
проектирования.
Но
и опять здесь налицо произвольное кодирование, задний фасад — это «почта
1930-х годов и Вальтер Гропиус», как будто эти два источника Адекватны Ар Деко.
Ясно, что вся группа Вентури «роется на свалках» и наслаждается «скрытыми»
[сторонами вещей. Еще одна цитата выявляет тай ну, понятную лишь посвященным в
природу использованных кодов: говорят, что южный фасад напоминает обыкновенный
георгианский загородный дом (исключая отсутствие здесь мотива центрального
входа»)24. Уже одно только это сравнение показывает, как, впрочем, и во многих
других модернистских зданиях, претендующих на исторический оттенок, что в них
преобладают именно неисторические параллели. Изгиб фасада доведен до того, что
его не узнал бы ни один георгианец, йвно как и гигантский боковой портик. Окна,
колористика, детали — все это антигеоргианское в своих маньеризированных
пропорциях. Можно наслаждаться зданием за его удивительную идиоинкразию,
старательное искажение кодов и его восхитительное остроумие — очаровательная зеленая
решетка вспрыгивает на западный фасад,— о все же удивляет, почему вся группа
Вентури должна так стараться быть оригинальной с помощью этой зашифрованности?
Как будто ее чувства остаются еще модернистскими, в то время ак теория уже
«пост».
Два
здания, которые наиболее откровенны в своих исторических ссылках и в своей
непринужденной, но интересной игре с прошлым,— это дома Трюбек и Вислоци
(1970), в которых обычным, но тем не менее восхитительным образом использован
вернакуляр, местные особенности стиля Кейп-код, а также проектное решение
Франклин-Корт (1972—1976), созданного к двухсотлетию США в честь Бенджамина
Франклина. Здесь очень уместным оказался созданный из нержавеющей стали
призрачный образ, фиксирующий контуры старого исчезнувшего особняка. Под ним
покоятся археологические остатки, которые можно разглядеть через заботливо
предусмотренные на поверхности разнообразные похожие на бункера смотровые
колодцы. Сад в неоколониальном стиле, разбитый приблизительно по описаниям
Франклина, напичкан множеством его морально возвышенных высказываний. Таким
образом, группа Вентури создала не здание, но весьма насыщенный развлекательный
комплекс, в котором значения (знаки) прошлого и настоящего объединены не
слишком уж идиосинкразическим образом. Он соответствует урбанистическому
контексту, он — в рамках как популярного, так и элитарного кодов, он безобразен
и прекрасен и, таким образом, может быть назван их первым промонументом
постмодернизма.
Возможно,
из-за того, что Роберт Вентури и Дениз Скотт Браун должны были бороться с мо-
дернизмом,
чтобы утвердить свой стиль и позиции, они еще не смогли освободиться от
традиционных кодов в такой степени, как их последователи. Роберт Стерн, о
котором речь пойдет позднее, владеет «стилем Вентури» с избыточной легкостью, а
Барселонская школа обратила его на решение своих Местных целей25.
Одна группа барселонских проектировщиков, Мора — Пиньон — Виаплана, черпала
вдохновение не только в формальных идеях Вентури, но также из семиотики вообще
с целью создания иронических сопоставлений входного пространства и кругового
движения, колонны и етены; другая же группа — Клоте и Туске, добивается
повышенного сарказма при сопоставлении нового и старого. Они помещают тонкую,
как будто из бумаги решетку над героическим ордером столбов; между столбами и
на крыше дома — место для стоянки автомашин, окруженное баллюстра- дой; и,
наконец, столбы, доходя до земли, играют роль ограждения, за которым
расположены обыч- ше ставни и окна, ритм которых не совпадает с шагом столбов.
Синкопирование вертикалей сделано мастерски, построение пространства удивительно,
контраст значений приводит в восторг. Все это выглядит, как если бы
компоновалось классическое здание в соответствии с эстетикой «международного
стиля» (или наоборот),— типичный причудливый образ постмодернизма.
С
появлением такого здания, законченного в 1972 г., современный архитектор почти
примиряется с историзмом и позволяет себе использовать [радицию там, где она
уместна (здание расположено в классическом поместье). Я подчеркиваю слово
гаочти», потому что эти проектировщики в действительности не могут все же пойти
очень далеко по этому пути традиций, они боятся встречи с декораторами
интерьера и реакционерами, идущими назад другой дорогой. Это как раз и
приостано- ило полное использование ими наследия прошлого — бум ностальгии,
возобновление архитектуры «продукции с ее скопированной мебелью и традиционалистским
стилем, которые никогда не умирали и часто превращались в китч. Эксмодернисты
до сих пор не хотят пятнать себя ценностями стаблишмента, эклектизмом, который
был стилем богатства и оппортунизма на протяжении последних 200 лет. Поэтому,
когда они делают робкие наги в направлении этого эклектизма, он всегда у их искажен
так, чтобы все же быть воспринимаемым в качестве «современного», по крайней ере
структурно противоположного китчу25.
Таким образом,
постмодернисты должны отличать себя от следующей группы, тех воскрешателей,
которые никогда „не были сначала модернистами.
ОТКРОВЕННЫИ
РЕТРОСПЕКТИВИЗМ[1]
Мы часто удивляемся,
читая, что готическая рхитектура сохранялась в Англии в XVI, XVII, VIII
столетиях — вплоть до возрождения готики. Она никогда полностью не умирала,
потому
что люди любили этот
«национальный стиль», и всегда находилось несколько соборов, нуждавшихся в
ремонте. В силу подобных обстоятельств старые навыки творчества никогда
по-настоящему не прекращали своего существования. Скорее, это историки
перестали их видеть, кроме X.Р. Хичкока, назвавшего одну небольшую главу своей
современной истории «Архитектура, называемая традиционной в XX столетии». Но
даже Хичкок останавливает свои описания на 1930-х годах, и никто, насколько я
знаю, не пытается связным и логичным образом довести историю до сегодняшних
дней. Объясняется это частично тем, что ретроспективизм превращается в китч,
традиционное — в традиционализм, и все в целом становится формой эрзаца — эти
очевидные претензии представлять собой воскрешаемый период не являются ни
творческим развитием традиции, ни ученой копией27. Таковы «Собор
обучения» в Питтсбурге, 40-этажный готический собор, отданный сфере обучения,
или семь московских высотных зданий, спроектированных в стиле «сталинского барокко»
(то что интуристовские путеводители называют эвфемистически «стилем
пятидесятых»)[2]. Было построено
множество таких конфекций, и некоторые, такие, как Карл-Маркс-аллея в Берлине
или рабочий университет в Хихоне, вновь высоко оцениваются Альдо Росси и
другими за их урбанистическую включенность*8. Росси и другие
рационалисты, такие, как братья Крие, утверждают, что, несмотря на обвинения,
их произведения не являются фашистскими, ибо на самом деле не существует
идеологической архитектуры. Их запутанные аргументы на этот счет весьма
высокопарны, ввиду того, что время от времени они заявляют, что их архитектура
— коммунистическая.
«[Клевещущие
критики] глупы, потому что «фашистской архитектуры» не существует. Однако существует
архитектура фашистского периода, итальянская или немецкая, точно так же, как
[существует архитектура] сталинского периода. Я действительно испытываю
огромное восхищение перед архитектурой сталинского периода и считаю сегодня,
что такие произведения, как Московский университет и Карл-Маркс-аллея в
Берлине, относятся к числу памятников подлинно современной архитектуры»29.
Почему?
Потому что это были «огромные, коллективные подвиги», популярные среди «простых
людей» и являющиеся сегодня уроком [воплощения] идеи улицы и монументального
сооружения.
С
положительной стороны — Росси способствовал росту интереса к монументальным
сооружениям как средству увековечивания и даже формирования исторической
памяти и образа города — ключевые идеи постмодернизма в его контактах с
областью коллективного или общественного в архитектуре. Без ясного утверждения
обществен-
ного
символизма, а это подразумевает непрерывные монументальные жесты, в которых со
всей отчетливостью выражаются определенные ценности, образ города оказывается
недоразвитым, а архитектура неполноценной. Но, с негативной стороны, Росси не
удается понять, как действует символизм, почему города и обыкновенные люди
имеют полное право продолжать называть его архитектуру фашистской, даже когда
он имеет совсем иные намерения и воображает, что она навеяна крестьянскими
домами Ломбардии и воспоминаниями его детства, т.е. опять-таки, у архитектора
нет общей теории кодов, понимания, как они постепенно формируются через обычное
употребление и обратную связь и как они различаются в зависимости от их класса
и окружающего фона. Как архитектор-модернист он наивно осознает лишь те
значения, которые понимает, и заключает, что только они, а не какие-либо
другие, присущи зданию. В противоположность этому наивному реализму постмодернизм
признает всю важность зависимости значений от обстоятельств. Например,
независимо от того, в самом ли деле использовал фашизм упрощенные классические
формы или нет, постмодернист все же проектирует, держа в уме и эти преходящие
знаки. Конечно, не существует никакой от природы «фашистской архитектуры», но
столь же очевидно, что не столь давнее использование ее приемов связало
неоклассицизм с тоталитаризмом. Рационалисты пытаются мгновенно пересемантизировать
эту форму, как это делали фашисты, но пройдет еще 20 лет нового использования,
прежде чем старое значение со- ются и они смогут использовать эту форму более нейтрально.
Если
время и обычай — решающие переменные архитектурного значения, то явление
прямого роспективизма становится более проблематично, поскольку его представители, подобно модернистам,
зачастую нечувствительны к тонкостям времени и контекста. Реймонд Эрит и
Куинлен Терри в Англии выполнили очень правильные ученые упражнения в
классическом стиле — в загородном доме в Кингсуолден Бери, Хертфордшир, в духе
Адамса и Палладио, а частично даже в георгианском духе. Но закончен он был в
1971 г., и ничто не называет на этот факт, за исключением некой одервенелости
его выразительности.
Для
мечети где-то на Среднем Востоке Куинленерри создает купол —«такой же большой,
как пол собора Св. Павла», но в отличие от собора Св. Павла — с двумя
расположенными по бокам дийскими минаретами. Опять-таки, чертежи выполнены
мастерски с точки зрения светотени, а пропорции приятно безобидны, однако здесь
присутствует чувство иронии в перетасовке культурных форм или пробелов в
классическом построении. Хотя «новое движение» могло излишне упрощать и подталкивать
к различного рода катастрофам типа Прютт-Айгоу, нельзя делать вид, как это
сделано в этих проектах, что модернизм не существовал вообще. Сложившиеся
представления должны четко подтверждаться, поскольку это не тот «Zeitgeist», который провозглашали модернисты, но скорее обычай,
подобный манерам поведения и говора30. Он принимается и почитается из
уважения, а не по необходимости.
Безразличие
ретроспективистов на этом уровне связано, как иногда утверждают, с недостатком
у них творческой силы, отсутствием «жизни форм» (если воспользоваться
выражением Фосильона) в их искусстве. На эту проблему указал Генри Рассел
Хичкок: «... какая-то жизнь, которую традиционная архитектура двадцатого
столетия сохраняла до второй и даже третьей декады века, к четвертой — исчезла.
Некрологов на смерть традиционной архитектуры было много и зачастую преждевременных.
Причины смерти остаются до сих пор спорными, но факт распада к настоящему
времени [1958] общепризнан всеми»151.
Ну а
постмодернизм стал бы оспаривать нечто столь конечное, как смерть, и Куинлен
Терри доказал тот факт, что классическая традиция, подобно любой другой,
потенциально жива. «Это как игра в шахматы в трех измерениях — чем больше играешь,
тем пленительнее игра. Когда я проектирую, я играю в эту игру; я не занимаюсь
подражанием. Проекты развиваются, как будто они имеют собственную жизнь. Я
нахожу это предельно увлекательным32.
Шахматная
игра разработки ходов, которых еще не было в традиции,— это один из источников
вдохновения и жизни; но вопреки Терри, она в равной степени может включать и
подражание — игру, в настоящее время неправильно понимаемую.
Респектабельный
мир проектирования, академики и серьезные архитекторы несколько поторопились
дать отставку этому виду проектирования, но, к счастью, сейчас есть некоторое
число талантливых полупроектировщиков, работающих в этой области. Они весьма
различны, начиная от создателей «веселой эклектики» Лос-Анджелеса — декораторов
интерьера, которые переходят на наружный объем в своих «Бунгалоидах»
(переделанные бунгало, облик которых изменился от «испанского стиля» 1930-х гг.
до «Рококолы» и других модных поветрий 1970-х)— и кончая такими японскими архитекторами,
как Модзуна Монта, сознательно искажающий «новое движение» и ренессанс, делающий
из пародии загадочную художественную форму. Тойокадзе Ватанабе, например, спаривает
виллу «Савой» Ле Корбюзье и ратушу Аалто в одном здании или строит Колизей
внутри оттоманского замка. Монта — величайший юморист и человек, который видит
и чувствует все культурное замешательство японца, живущего в западных одеждах
одновременно в XX и XV вв.,— скрестил различные прототипы
ренессанса: например, палаццо Фарнезе Микеланджело с капеллой Пацця
Брунеллески. Результаты такой гибридизации обладают определенной цельностью
формы и интересом; шахматы имеют такие же еще не открытые формы шаха и мата, не
запрещенные правилами* игры. Для культур, подобных лос-анджелесской или
японской, которые всегда копируют или реализуют тенденции с некоторым
запаздыванием, появляется удовольствие изысканной прелести от прекращения этого
временного отставания в сознательную форму искусства.
Эта карикатура
или пародия на серьезную культуру, безусловно, подрывает ее притязания, так же
как непреднамеренное искажение обесценивает ее. Но это ниспровержение лишь
временное, краткий промежуток времени перед тем, как скрытый юмор утвердит себя
и утвердит пародию в
качестве нового уровня культуры. Монта, Ватанабе, Сираи и до
определенной степени Исодзаки и Такеяма используют пародию как своего рода жанр
с зеркального отображения культурной неразберихи, и, если пользоваться ею
достаточно долго, то это может иметь неожиданное значение для объединения* разобщенного
общества33. Одним из в
* Сам автор здесь, вопреки декларированной интонации,
обивается на завышение роли архитектуры в преобразовании общества, возможно,
правда, имея в виду чисто культурный аспект.
достоинств пародии, кроме ее остроумия, является
мастерское владение клише и условностью — аспектами коммуникации, существенно
важными для постмодернизма.
Бывают
ли моменты, когда прямое воскрешение прошлого уместно без всякой иронии? Конрад
Джеймсон ответил бы «да», когда дело касается жилищного строительства, особенно
той массы строительства, где привлекаются справочники образцов4.
Доводом здесь может служить то, что оргианские или эдвардианские террасные дома
более удобны, чем современные, потому что традиция (какая бы она ни была, до
тех пор, пока не разрушена) содержит больше ценностей, к тому же хорошо
сбалансированных, чем может придумать или спроектировать архитектор «нового
движения». Людям больше нравятся эти террасные дома, чем новые изобретения,
потому что они обычно ешевле в строительстве, чем систематически осуществляемые
альтернативы, и удачно вписываются в урбанистический контекст по языку и
масштабу. Таким образом, выбирается образец языка, подходящий к данной
местности, и лишь частично — кодифицируется, если необходимо поместить где-то
ворота гаража, а где-то холодильник. В случае колебаний традиция всегда
получает перевес: архитектура — социальное ремесло, а не свободное искусство.
В то
время как доводы Джеймсона приветствуются, особенно в применении к
распространении видам жилищного строительства, представляется, что они не
настолько исключающи, как он того хочет: «радикальный традиционализм» — лишь
один из многих возможных подходов, нет оснований не использовать его также для
означения несоциальных, эстетических и мета- изических значений, адресованных
немногим, таким образом, традиционализм Джеймсона может с полным правом быть
принят как ведущее вправление постмодернизма, но использоваться он будет как
язык, который подчас включает дилектические элементы и говорит о личных, даже
элитарных идеях, так же как и о необходимых социальных значениях.
Уже
существует одна линия коммерческого ретроспективизма, ставшая крупной
индустрией: Общедоступный дом и спекулятивное строительство. Есть также хорошо
известные пародии Порейриона, Диснейленда и их распространившиеся по миру
варианты. Эта традиция развивается быстрее всего на Дальнем Востоке, в
Лос-Анджелесе и Хьюстоне, где новые эрзац-города или по крайней вере обширные жилые
массивы возникают так же быстро, как вспучивается пенопласт. Обстановка жизни в
некоторых из этих общин столь искусственна, что стоит вам только открыть
впервые верь, и «Подсолнухи» Ван Гога уже висят на вене, а бетонные поленья
потрескивают от жара крытых газовых струй. Этот «тотальный сервис», очевидно,
помогает семье, которая должна переезжать через каждые два года и не имеет
времени выбрать подлинные картины и нарубить дров*.
* Автор иронизирует над активно пропагандировавшимися
буржуазными средствами массовой информации в США стремлением к готовностью к
частым переменам места жительства (обычно скрывавшим необходимость поисков
работы), а также над низким уровнем навязываемых этими средствами информации
вкусов и обычаев средних слоев потребительского общества».
В
Европе создаются своеобразные эрзац-города, особенно на берегу моря, такие, как
Пор Гримо, Ла Галиот, Пуэрто-Банус. В сравнении с модернистскими новыми
городами или даже с современными приморскими курортами эти подделки,
бесспорно, более гуманны, уместны, отвечают условиям местности и приятны —
отсюда их коммерческий успех. Морис Кюло даже видит в них ответ на вопрос,
каким будет коммунистическое будущее — милая ирония раздираемого противоречиями
капитализма, выступающего повивальной бабкой истории35. Какие бы
«исторические компромиссы» на самом деле не происходили в новых эрзац-городах,
наступило время архитекторам последовать за деятелями коммерции в эту область и
воспользоваться коммерческим и социальным требованиями для архитектурных целей.
От этого союза выигрывали бы и общество, и архитектура.
Американским
примером ретроспективизма, вызвавшим все возможные виды откликов архитекторов
и критиков, является музей Джона Поля
Гетти
в Малибу, Калифорния, – ученое воспроизведение виллы Папири в Геркулануме плюс
остальные помпейские прелести. Архитекторы проклинали это сооружение как
«отвратительное», «совершенно возмутительное», «слишком ученое», «повсеместно
демонстрирующее отсутствие понимания элементарного смысла архитектурного проектирования»,
«мошенническое», «воссозданное при помощи неуместных технологических средств»,
и, конечно, слишком дорогое (10 или даже 17 млн. долл. – это лишь легкая
закуска для Гетти). Эти протесты, которые можно было предвидеть, были
опровергнуты Дэвидом Гебхардтом, проницательным историком из Южной Калифорнии,
который, указывая на очевидное соответствие постройки ее функции и на ее
популярность, считает сооружение одним из наиболее значительных за последние
десять лет: «С функциональной точки зрения, музей Гетти работает так же – если
не лучше, – как и большинство недавно построенных музеев. Проектировщики
выказали значительно больше понимания запросов широкой публики, чем это выражено
в любом из законченных в последнее время зданий «современного» облика,
построенных в США»36.
Рейнер
Бэнем, известный своими периодическими восхвалениями поп-развлечений подобного
рода, клеймит весь комплекс за безжизненный вид, «бюрократическую точность» в
деталировке: «Эрудиция и мастерство безупречны и совершенно мертвенны, как это
и должно быть всегда в такого рода архаичных реконструкциях ... здесь не пролилось
ни крови, ни спермы, ни вина и никакой другой живительной влаги».
Значит,
в основе своей постройка на самом деле недостаточно римская в ее восприятии и
сотворении — старое обвинение модернистов, что традиционалисты в наш век
склонны оживлять труп. Чарльз Мур, относящийся в других случаях с симпатией к
таким произведениям, также обвинил его в недостатке пространственной изобретательности.
Мои
собственные впечатления об этой слишком превозносимой или слишком порицаемой
вилле другого рода. Она привлекает своим расположением, безусловно восхищает
как опыт хорошего подражания (подобно реконструкции дворца в Кноссе,
выполненной сэром Артуром Эвансом), очень соответствует выставленным в ней памятникам
древности и является даже вызовом в культурном смысле, так как говорит о том,
что наша эпоха, как никакая другая, может заниматься точной исторической
имитацией (см. рис. 109). Благодаря нашим репродуктивным технологиям (ксерокс,
киносъемка, синтетические материалы) и нашей специализированной археологии (в
данном случае работали специалисты по археологии и ландшафту), нашей
высокоразвитой технологий воздушного кондиционирования и температурного
контроля и нашим конструктивным возможностях (весь комплекс поставлен над
гаражом-стоянкой), мы способны сделать то, что было недоступно ретроспективистам
XIX столетия. Мы можем воспроизводить отдельные фрагменты различных культур, и
поскольку это делалось всеми средствами информации в течение 15 лет, наше восприятие
изменилось. Благодаря иллюстрированным журналам, туристическим путешествиям в
«Кодаку», Средний Человек имеет хорошо укомплектованный «музей воображения» и
являет потенциальным эклектиком. По крайней мера он сталкивается с множеством
других культур в может делать выбор и разбираться в этом богато фонде, в то
время, как прошлые культура периоды ограничивались тем, что они унаследовали.
Итак,
я бы сказал, что музей Гетти — это приемлемый, пусть даже и непреднамеренна
пример постмодернистского сооружения, достойный похвалы за его плюрализм и
открытость выбора, но не блестящий, равно как и не обречен-
ный
на вымирание. Возможно, причиной появление неумеренного количества похвальных и
ругательных отзывов является то, что это сооружение – как раз в нужное время –
подняло вопрос о том,
какой должна быть архитектура в 70-е годы, но не дало на него ответа (поэтому
все стороны были возбуждены).
Другое аналогичное
событие — выставка Артура Дрекслера в Музее современного искусства, ванная
«Архитектура парижской Школы изящных искусств» (октябрь 1975 – январь 1976), –
также поставило этот вопрос и не дало нам ясного ответа. В данном случае Музей
современного искусства, указавший в 1932 г. на рождение «международного стиля»,
казалось, предлагает возврат к ценностям XIX столетия: орнамент ресто
псевдофункционализма (как бы это предпо- Дрекслер), градостроительные решения и
обклеенные сооружения вместо массового жилищного строительства, внимание к
исторической детали вместо абстрактного, вневременного сообщения. Предлагая
такие альтернативы, выставка не менее оставалась нерешительной относительно
пропаганды прямого возврата к заимствованию из зданий стиля парижской Школы
изящных искусств. Одной из очевидных проблем было что эта архитектура страдала
многими из недостатков модернизма; часто была такая же без- чная, скучная и
академическая, как худшие из крайностей «международного стиля». Еще важнее, на
выставке Музея современного искусства не то выработано теоретического контекста
в пользу заимствования из прошлого, а без последовательной теории выставка
могла взывать только к чувствам, новому вкусу к прошлому, вкусу «корням», если
можно так выразиться. Этой же проблеме в начале 70-х годов было посвящено много
важных книг по викторианской эдвардианской архитектуре, которые предлагали историзм,
но не отстаивали его. Среди книг на английском языке, способствовавших этой
аргументации, были: «Архитектура выбора: эклектика в Америке (1880-1930)»
Уолтера Кидни 1974), «Эдвардианская архитектура и ее источники», изданная Эластером
Сервисом (1975), «Дома ны залива», изданная Салли Вудбридж (1976), Архитектура
викторианского Лондона» Джона имерсона (1976). Эти историки, в особенности представители
молодого поколения, такие, как Кон
Бич, Гэвин Стэмп и Марк Жирард, находятся грани воздействия на современную
текущую актику, но в основном они привыкли рассматривать прошлое, как нечто
окончившееся и завершенное. И все же если мы касаемся развития постмодернистской
традиции, их исторические исследования необходимы, поскольку они показывают достоинства
эклектической архитектуры до того, она была подавлена модернизмом. Примеры
ратства словаря периода «Возрождения стиля королевы Анны» или Лютьенса были
поставлены центр внимания — для изучения их современными эклектиками.
ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ МЕСТНЫХ
ОСОБЕННОСТЕЙ
Другим
ответом на очевидный провал модернистского стремления к всестороннему обновлению
был возврат к «разновидностям» воспроизведения местных особенностей
архитектуры*. Кавычки здесь необходимы (эрзац — это время кавычек),
_______________________________
*
Автор употребляет термин «неовернакуляр», т. е. новое обращение к местным
особенностям —«вернакуляруо (см. выше).
потому
что этот местный характер не был ни прямым воспроизведением, ни точной репродукцией,
но «квази» или «в духе»— гибрид между постройками современности и кирпичными
строениями XIX в. Стиль этот, однако, легко узнаваем и имеет следующие
характеристики: почти всегда скатная крыша, крупные детали, живописное
распределение объемов и кирпич, кирпич, кирпич. «Кирпич гуманен», как гласит
(или окарикатуривает) лозунг, настолько гуманен, что, оказывается, даже
экс-бруталист Маекава использует его в небоскребах в центре Токио с целью
возвратить (я не насмехаюсь) «гуманность». Понятно, почему многие модернисты,
такие, как Джеймс Стирлинг, подшучивают над «Возвратом человеческих деталей в
Ноддиленд»37. Это своего рода косметическая тонкость в большей части
этой работы, располагающая, сделанная «под народное» декорация, маскирующая
мрачность современного жилищного комплекса.
Во
всяком случае, с тех пор как Джейн Джекобе начала свои нападки на современное
проектирование, неуклонно росла необходимость смешанных форм обновления. Это
произошло в 1961 г., приблизительно в то время, когда Дарбурн и Дарк выиграли
конкурс на постройку комплекса Пимлико в Лондоне у других групп, подобных
Аркигрэм, которые стремились к всеобъемлющему преобразованию. Решение,
предложенное Дарбурном и Дарком, хорошо иллюстрирует несколько моментов,
отмеченных Джейн Джекобс: оно включает старые здания, например церковь XIX в.
из темного кирпича; обеспечивает различные виды жизнедеятельности: пивные
(пабы) на углу, библиотеку, дом престарелых, жилые дома; имеет много
озелененных пространств; отчетливо дает чувство того, о чем думал каждый
архитектор 60-х гг.— «чувство конкретного места». Наконец, использована
«викторианская» эстетика крупного кирпича и, таким образом, утвержден, если не
изобретен, нео-вернакулярный стиль, возрождающий местные особенности.
Для
обнищавшей и идеологически неопределенной Британии этот стиль стал в 70-х
годах тем самым стилем, которым можно воспользоваться, когда не видишь перед
собой никаких других четких направлений. Он был или остается доступным
большинству англичан, потому что не отходит слишком далеко от традиционного
семейного особняка (хотя Дарбурн и Дарк ввели такие «не английские», но
«современные» элементы, как «висячие улицы», квазимансарды и стаккато крупной
пластики многоквартирных блоков индивидуальных домов).
На
выставке работ в мае-июле 1977 г. Колин Змери и Лэнс Райт из Architectural Review отмечают
то, что считают типичным, хотя и недооцененным главным направлением английской
архитектуры, идущим от Пэджина через Шоу и Говарда пригороду-саду Лечуорс.
«[Оно] вновь утверждает типично английские достоинства жилой архитектуры. В
то время, как многие местные власти увлекаются оргией негуманной системы
строительства, Дарбурн и Дарк спокойно и тихо доказали, что некоторые из
важнейших элементов индивидуальной жилой среды, такие, как уединенные,
небольшие сады и хорошая ландшафтная архитектура, могут быть обеспечены при
больших плотностях в городах с применением местных материалов... Затем есть
такой развитый участок, как Першор, где проявлена забота о возвращении традиционных
(и потому приятных сердцу) материалов и форм: кирпичная арка над передней
дверью, окна, более вертикальные по своим пропорциям»...38.
Более
радикальный традиционалист, такой, как Джеймсон, конечно, показал бы, как много
ловких неологизмов ввели Дарбурн и Дарк. Наиболее важно то, что они вместо
традиционной улицы создавали обширный «жилой комплекс» – как бы фрагментарно
он ни выглядел внешне. Таким образом, (этот нео-вернакуляр (возрождение местных
особенностей) стал еще одним возможным компромиссом; он не был задуман ни как
современный, ни как традиционный, но понемногу взял от того и другого.
Другими
английскими архитекторами, работавшими в соответствии с этим методом и стилем
и опять-таки остро чувствовавшими масштаб и живописное взаимодействие масс,
были Мэйгар и Мэррей, Арендз Бартон и Коралек, Эдвард Каллинан и иногда GLC, а также дизайнеры интерьера — архитекторы типа Макса
Клендининга. Подход этот так усилился, что к 1975 г. он мог бы быть провозглашен
официальной британской политикой (хотя политика такого рода никогда не бывает
официальной и, конечно, никогда не провозглашается таковой в Британии). Знаком
этого является Хиллингдонский общественный центр I (1975-1977) с его высоко
беспорядочным а-ля викторианским безусловно кирпичным стилем, спроектированный
в основном для и в рамках «Государства всеобщего Благосостояния» Эндрью Дербиширом.
На конференции RIBA* он
совершенно открыто определил свои намерения:
«...
в этом проекте мы стремились создать... здание, которое говорило бы на языке
форм, понятном тем, кто этим зданием пользуется (как его непосредственными
посетителями, так и жителями окрестных районов), и употребили этот язык, чтобы
сказать то, что им хотелось услышать»39.
Затем следуют претенциозные заявления о том, что
здание сломает официальные административные барьеры и каждый будет сердечно говорить
с кем захочет, как будто бы дружественность форм вдруг вызовет соответствующий
взрыв добросердечия в округе. Эти утверждения, будто архитектура может
радикально менять поведение людей, являются модернистскими, хотя внимание к
«реакции потребителя» и подлинные со-
циальные
исследования являются постмодернистскими. Фактически, подчеркнутое акцентирование
языка архитектуры и кодов различных групп, которые могут быть потребителями
здания — это ни что иное, как постмодернизм, который здесь отстаивается. Однако
аргументы применяются с каким-то наивным популизмом и буквализмом:
«Скатные
крыши покрывают ступенчатые секции стен почти до уровня земли, чтобы было
видно больше плоскости крыши — этого защищающего, гостеприимного элемента, а не
стены — элемента отталкивающего, враждебного»40.
Каждая
форма трактуется здесь как способная выразить лишь одно прямое значение. В
целом понятие о множестве возможных прочтений, о прочтениях, которые меняются с
течением времени, сводится к исполненному самомнения элементарному
утверждению: скатная крыша —«защищающий, гостеприимный элемент».
Нельзя
не одобрить нового интереса к реально существующим, распространенным кодам, и в
то же время создается впечатление, что их слегка искажают и приспосабливают к
хорошему вкусу, что это варианты таких кодов для среднего класса.
Действительно, произведения в духе воспроизведения местных традиций подчас
страдают распространяющейся повсюду чопорностью особого рода, пиететом по
отношению к грубоватой простоте, стремящейся нарочито заявить о себе. Этот пиетет
может быть более предпочтителен для пустынь массовой застройки, с которой такая
архитектура всегда контрастирует, но она есть нечто меньшее, чем точное
отражение существующих в области архитектуры вкусовых предпочтений. Работы Вентури
и Скотт Браун уже показали, что последние богаче, чем эта кирпичная
«Архитектура для Архитектора».
Возрождение
местных особенностей архитектуры сделало ясными и вполне приемлемыми связи с
курсом на восстановление и новое использование зданий, которое также стало к
1975 г. общественной политикой, на этот раз провозглашенной как «Год
европейского архитектурного наследия» и определяющей подход вЬС. Такая фирма,
как Фил-
97
ден и
Моусон, могла распределить время между реставрацией исторических памятников,
прямым модернизмом и возрождением местных традиций — например, их кирпичный
жилой комплекс в Нориче, при проектировании которого образцом служил тип
высокого северно-европейского купеческого дома. Такие проекты не только
возвращались к старым прототипам, но принимали также характерные ситуации
древних городов, существующие линии улиц и все богатство наслоившихся случайностей,
или, точнее, специфику исторических фактов, которые заставили здесь улицу
сделать поворот, а там — ряд домов изогнуться и завернуть. Эти странные,
причудливые, живописные местечки, очаровательные отметины средневекового
города в конце концов стали проектировочными формулами в недавних работах
Альдо Ван Эйка и Тео Босха.
Их
проект в Зволле, осуществленный между 1975—1977 гг., обновляет много зданий
старого исторического центра и дополняет их смешанной застройкой: 21 деловое
здание и 75 новых жилых домов. Узкие и высокие, подобно традиционным
голландским прототипам, они также следуют изгибам существующей линии улиц. Так
возникает ряд различающихся пространств: короткие переулки, небольшие улицы с
аркадами, улицы с наружными лестницами, ведущими в помещения на верхних этажах,
полуобщественное пространство с садами. Очертание дома со срезанной верхушкой
щипцовой крыши — типичное модернистское обезглавление, показывающее, что
здание принадлежит нашему времени, но в других отношениях здесь удивительным
образом используется традиционная форма: например, внутренние пространства
раскрываются через полуоткрытую лоджию, откуда можно увидеть полуобщественные
сады или заглянуть наверх в полное солнечного света - чердачное пространство
непривычных очертаний.
Такая
богатая неопределенность характерна для постмодернистского пространства, как
будет обосновано далее.
Обращение
по поводу этого проекта в 1979 г. к Ван Эйку было типичным для данного времени
протестом против негуманной перестройки города. Его аргументация по поводу обновления и
«пломбирования» ткани жилой застройки может быть взята в качестве образца недвусмысленного
заявления архитектора-модерниста именно в этот момент, когда он становится
«Пост».
«То,
что предлагается в отношении города – это тщательное регулирование, адаптация,
модификация и дополнение. Города хаотичны и обязательно должны быть такими.
Они также калейдоскопичны. Это нужно принять как позитивное кредо, пока не
слишком поздно... Добавьте к этому положение о том, что никакая абстрактная
норма, навязанная сверху, и никакой другой мотив, санитарный или коммерческий,
больше не может оправдать безответственного разрушения существующих зданий или
привычных улиц... В конце концов, мир сегодня не может позволить себе таких потерь,
не может он больше и пренебрегать правом людей сохранять как архитектурную
форму, так и социальную ткань их домашнего окружения по своему выбору.
Что-либо другое есть социоубий- ство [т.е. социальное самоубийство] – местный
геноцид, при котором в живых остаются только люди»41.
Другим
проектом, явившимся результатом урбанистической активности конца 60 х годов,
было обновление района Бикерзейланд в Амстердаме, где архитекторы Ван ден Бут и
Де Лей также сотрудничали с местной общиной для того, чтобы создать дома
местного типа для «пломбирования», Опять они были высокие, узкие и глубокие с
ровно срезанной над вопросительно-поднятыми бровями голландской головой — если
модернист мог зайти
так
далеко назад, почему же он не мог сделать следующего шага и правильно
воспроизвести прошлое?
В
этом контексте интересно сравнить воспроизведение местных особенностей в
разных странах, скажем, консервный завод Джозефа Эшерика в Сан-Франциско и
жилой комплекс Санта Агуэда, созданный по проекту МБМ[3]—
в Беникассеме, Испания (оба в середине 60-х гг.). Первый из них — это
трансформированный товарный пакгауз XIX в. с современной графикой, пронзающими
его насквозь лифтами и оживляющим, придающим остроту кирпичным вернакуляром.
Кривые линии и арки акцентированы, старая ткань оживлена сужением до минимума
оконных простенков и использованием сильных контрастных цветов. Результат
оказался очень популярным среди покупателей из среднего класса, поэтому такой
тип возрождения старых зданий быстро распространился от Австралии до Канады.
Потери в отношении подлинности такие здания с лихвой компенсируют создаваемым
ими радостным настроением и, вероятно, именно это качество обеспечивает
экономию средств и одновременно является психическим импульсом.
То
же отчасти верно в отношении жилых комплексов, сделанных Мартореллом, Бонгасом
и Маккеем под старинные с живописной желобчатой черепицей и неизбежным
кирпичом. Как в туристских курортах и в Пор Гримо, эстетическая формула в
действительности является классово нацеленной и потому экономичной, поскольку
такие комфортабельные и уютные образы привлекают средний класс. Фактически в
них сплетается
множество
социальных линий, притягивающих богатых и бедных в разных странах. Было бы неверно
определить это как универсальный вкус или как более популярный, чем его
противоположность — неоклассическое строительство домов террасного типа, но
здесь явно подчеркиваются глубоко укорененные коды значений: дружественность, переданная
через теплое смешение дерева и кирпича, индивидуальность и многозначность, переданные
через динамичное распределение масс, некая уважительность, переданная
посредством выбора хорошо известных элементов. Если это иногда не поднимает
вас слишком высоко над землей
своим
блеском и оригинальностью, значит, можно назвать это успехом, поскольку имелось
в виду нечто скромное, а не героическое. Суммируя сущность этого важного направления
постмодернизма на конференции RIBA в 1976 г., я скомпоновал следующую мешанину выводов, в
которой пытался определить то, что, по мнению всех участников, было бы общей,
не вызывающей возражений позицией: «[Жилой комплекс] должен быть небольшим по
масштабу, включать, где это возможно, сооружения различных функций и разных
эпох; быть реконструированным и основой своей иметь в большей степени ремесло,
чем высокое искусство. Он может быть спроектирован архитектором или создан на
основе справочника образцов, модифицированных в соответствии с ситуацией. По
возможности, все должно осуществляться под контролем потребителя, будущего
владельца, а иногда даже путем самостроя из отходов и создаваться в псевдонародном
стиле в соответствии со вкусами, принятыми в культуре, для которой
производится строительство. Жилые дома обозначают образ жизни...»42
Ни один
архитектор не подходил ближе к этой цели (не достигнув ее), чем Ральф Эрскин.
АД-ХОКИЗМ[4] + УРБАНИСТИЧЕСКИЙ
ПОДХОД = = КОНТЕКСТУ АЛИЗМ[5]
Эрскин
проектировал: в нескольких стилях, включая воспроизведение местных
особенностей, которое он использовал в высшей степени остроумно в
Клэр-колледже, в Кембридже (1966). Здесь мелкий масштаб и интимность граничат с
пресыщением и слащавостью, но здание в целом не имеет налета сентиментальности
благодаря типичным «эрскинизмам», таким, как приземляющая искаженная
деталировка и доведенные до чрезмерности шутки —12 футов нависающего объема
здания над входом — консоль из кирпича, не доходящая на три дюйма до опоры!
Эрскин превратил выбор подходящего к конкретному месту средства и ад-хокизм в
своего рода художественный прием, в рамках которого его собственный «по воле
случая» стиль легко опознается. В Байкере под Ньюкаслом он построил для местной
общины жилой комплекс, который, возможно, станет в один ряд с поселком
Вайсенхоф в Штутгарте (1927) в смысле установления парадигмы для следования.
Здесь
принципиально важным оказалось то, что община в Байкере обладает некоторой сте-
пенью
самоуправления, используемой местными властями для противостояния центральной
власти города. Чтобы поддержать эту самостоятельность, Архитектор расположил
свой офис на строительной площадке и позволил людям, которых переселяли (9
500), самим выбирать месторасположение своего жилища, соседей и план квартиры
(в рамках определенного бюджета). Такое участие жителей в процессе
проектирования помогло сохранить сформировавшуюся общину и существовавшие в ее
рамках социальные связи. Поскольку 80% жителей оставалось во время
строительства на территории общины, большинство сложившихся сообществ также
сохранилось.
Было
также сохранено несколько важных зданий: церкви, спортзал, местные
общественные здания, так что получившееся смешение старого И нового обладает
гораздо большей глубиной исторических ассоциаций, чем типично модернистские новые
города. Классические элементы, ставшие »нужными, детали зданий, орнаменты,
взятые из прежних построек, — все это было включено в застройку либо как
украшение, либо для практических целей — например, для сидений и столов были
использованы ад хок (к месту), капители колонн.
При
перестройке в Байкере Эрскин допускал «многообразие видов деятельности и
соответствен- 50е
многообразие выражения функций, хотя нужно признать, что это выражение более
характерно (ля его собственного ад хок стиля, чем для местных кодов
Байкера. Каждое жилище (а 70% жилищ расположено на уровне земли), имеет
собственный участок и окружено полуобщественными фостранствами типа садов и
небольших пешеходных аллей. Даже внешние коридоры квартир в стене» Байкера
расчленены, объединены с растущими здесь же посадками, так что этот большой шок
обладает своеобразием и тем ощущением защищенности, которых так не хватало в
старой парадигме, реализованной в Прютт-Айгоу и других знаменитых монстрах
модернизма.
Эрскин
показывает, что, говоря словами Джона [ернера, архитектура, действительно,
глагол, действие, а не просто набор правильных теорий и предписаний. Его
контора влилась в Байкерскую (бщину, открыв магазин в бывшем похоронном юро,
продавая растения и цветы (явно популярное ; Англии занятие), действуя как
местное бюро находок, т. е. занимаясь множеством неархитектурных дел; по мере
всего этого он знакомился с жителями, а они — с его группой. Затем в неторопливом
процессе проектирования и строительства происходили бесконечные обсуждения с
весьма скромными результатами (и принимались весьма скромные решения), так что
ландшафт, «вход», [вет, история, идиосинкразия и другие подобные гесоизмеримые
составляющие могли найти свое место в обсуждениях. Успешный результат — занимательная
и гуманная среда — делает этот проект ключевым для постмодернизма в плане
тории, если он и не является таковым в плане точного кодирования (здесь могло
бы быть больше традиционных домов и восстановления). Однако успех этот зависит
в значительной степени от неподражаемой раскованности, открытости Эрскина,
вторая помогла ему завоевать без запугивания доверие людей и дать процессу
совершиться – глагол получил спряжение. Как можно распространять это
искусство или обучать ему кроме как на примерах, остается загадкой.
Тем
не менее кажется, что плюрализм языка жилого комплекса в Байкере является
отчасти результатом процесса соучастия. Соучастие в
проектировании[6] стало в Британии в
70-х годах респектабельным (если только не избыточно) термином, который обычно
обозначал одностороннюю консультацию с теми, для кого осуществляется
проектирование: они имели возможность видеть планы заранее, но не обладали
компетентностью или властью, достаточной для того, чтобы предложить
жизнестойкие альтернативы43. В Лувенском университете Люсьен Кролл и
его группа продвинули процесс дальше идеально включили общину (или часть ее) в
процесс принятия проектных решений.
Студенты,
разделенные на группы, участвовали в проектировании зданий вместе с Кроллом, который
действовал скорее как руководитель оркестра. Они все время перемещали кусочки
пенопласта, вырабатывая окончательную модель. Когда разгорались диспуты или
когда одна из групп становилась слишком догматичной и неподвижной, Кролл
реорганизовывал группы таким образом, чтобы каждый знакомился с проблемами всех
остальных до тех пор, пока не появлялось возможное решение. Только тогда он
действительно вычерчивал планы и разрезы, которые делали решение осуществимым.
Появившиеся в результате здания демонстрируют сложность и богатство значения,
искусный плюрализм, которые обычно достигаются годами и в результате усилий
многих жителей, вносящих в течение всего времени мелкие усовершенствования.
Разнообразие
кодов и возможностей использования зданий отчетливо отражает факт реализации
противоположных ценностей, однако даже здесь в конечном итоге проявляются
предпочтения. Эстетика всюду живописна, как будто «нормальность» и
«молчаливое большинство» твердо игнорируются.
Следуя
лишь одному методу взаимодействия в проектировании, Кролл фактически ликвидировал
обычную безличную архитектуру и поэтому здесь ощущается даже нехватка доли
рассудочности «международного стиля». Постмодернизм принимает «новую
архитектуру» не только для фабрик и больниц, но также для семиотического
равновесия, отводя ей определенное место в системе значений. Как только система
слишком отклоняется в сторону идиосинкразии и ад-хокизма, ов призывает к
возврату неоклассицизма, даже «фашистского стиля», не для «рациональных»
оправданий, как могут предполагать его сторонники, но в целях точности
обозначения и богатства44. Значение строится из оппозиций внутри
системы, диалектики в пространстве или во времени.
Политически
ориентированная группа в Брюсселе ARAU (Atelier de Recherche et
d'Action Urbaine)[7] использовала
эти оппозиции для своих собственных целей: прекращения крупномасштабной
перестройки столичной площади Общинного рынка. В основном они практикуют стилизацию,
работы типа Пор Гримо и истинно брюссельские особенности в противоположность концепции
новизны, предлагаемой ITT[8] и
другими подобными транснациональным компаниями. Когда такая компания выступает
с предложением разрушительного высотного строительства, ARAU встречает его контрпредложением. Эта деятельная
группа организует поддержку в среде окрестных жителей, созывает
пресс-конференцию, агитирует через газеты и использует свое
контр-проектирование для приостановки или изменения направления
первоначального предложения. АВАИ одержала победу во многих подобных сражениях,
используя в качестве градостроительного оружия привлекательную стилизацию, и
интересно отметить, что этот стиль или применяемые группой методы возникли в результате
активности по привлечению горожан к проектированию. Морис Кюло, один из членов
АКАЙ, сказал: «Для членов ARAU город – это место, где может жить демократия;
они отвергают любое предложение, которое изгоняет из города его обитателей...
Моя задача – это не создание новых форм, но лишь объяснение предпочтений и
программ, обсуждаемых ARAU. Мы совершенно не навязываем людям своих
собственных архитектурных вкусов, но следуем советам вовлеченных в дело людей»45.
105 |
Следующим
шагом может оказаться некая форма архитектурного пиратства. ARAU может перехватывать
заказы у первоначальных проектировщиков и на самом деле осуществлять свои
контрпроекты — тогда привлечение жителей окрестных мест действительно будет
что-нибудь значить.
Хотя
и маловероятно, что такие недозволенные законом действия будут поддержаны
компаниями типа Шелл, Форд и Всемирным торговым центром, неверно было бы
считать, что подобная активность совершенно бесплодна. Кроме изменения общей атмосферы
в общественном мнении (сами транснациональные компании тоже сейчас пытаются
придать формам своей деятельности местную окраску) такие протесты
приостановили разрушение во многих больших городах, например в районе
лондонского Ковент-Гардена и Нового рынка в Амстердаме. Защитное планирование в
Америке действительно было эффективным для торможения урбанистического
распада, хотя само по себе оно не могло стимулировать развитие городов. В
Зволле, как мы видели, община в конечном итоге начала действовать решительно
только после того, как перед ней N возникла действительная угроза перестройки;
то же происходило и в Байкере в несколько ином контексте. Относительный успех
Мориса Кюло, я полагаю, соблазнителен не только из-за использования им
различных стилей и контрпроектов, но и потому, что он вырос на
институционализованной основе. АИАи организационно оформлено, имеет связи с
адвокатами и другими специалистами и может работать в контакте чуть ли не с
сотней уже существующих в Брюсселе комитетов действия. Если же в городах местные
группы смогут усилиться и стать такими же влиятельными, как их аналоги в
субурбии, тогда длительная история беспорядочного разрушения городов может
быть повернута вспять.
«Новое
движение» сыграло роль в ухудшении состояния городов, поддерживая создание новых
городов,
дезурбанизацию и всеобъемлющую реконструкцию — все антигородские направления; однако
его апологеты будут утверждать, что злодей, о большому счету, это
потребительское общество, автомобиль и притяжение субурбии[9].
Кто бы ни был в конечном счете признан виновным в преступили, очевидно, что
«новое движение» ничего не делало для решения проблемы. Оно не имело никакой
большой политической и социальной теории, объясняющей, как процветает город и
как культивируются и взращиваются гражданские добродетели.
Постмодернисты,
например Кюло, братья Крие, онрад Джеймсон, принимают другую точку зре- ня на
городскую жизнь и подчеркивают деятельностный, ценностный аспект. Планировщик,
архитектор или исследователь рынка вмешивается, чтобы внедрять те ценности,
которые он поддерживает, делает это в рамках демократического политического
контекста, в котором его предложения и ценности могут стать ясными и могут обсуждаться,
надлежащим местом для обсуждения значительной части того, что происходит сейчас
в архитектуре или городской планировке, утверждает Джеймсон, является
политический форум: собрате жителей окрестных мест или собрание политических
представителей. Хотя и не существует соответствующего городского форума,
непосредственно предназначенного для этого процесса и обеспечивающего его,
постмодернисты настаивают нa его крайней желательности.
В
сущности, это возврат к старому и никогда не бввшему совершенным институту, к
обществен- ной сфере агоры, площади собраний, мечети или гимназии, которые
функционировали как пространство, где люди обсуждали свои меняющиеся представления
о хорошей жизни или утверждали вою коллективность41'. В то время как
было бы преждевременным заявлять о единстве взглядов ю этому вопросу,
общественная сфера возвращается в качестве главного фокуса проектирования в работах
рационалистов, Чарлза Мура, Рикардо 5офилла, Антуана Грюмбаха и братьев Крие.
Среда постмодернистов один лишь Роберт Вентури занимает позицию против агоры и
palazzo publico делает это, как мы видели, в силу коммуникационных, а
не политических причин.
Робер
и Лео Крие во многих своих проектах и конкурсных предложениях в особенности
прославили сферу общественного. Они также провели ставившую заметный след
компанию против разорения ткани городов. Они критикуют все силы — шшомические,
идеологические или модернизаторские, которые разрушают ткань городов, а затем
предлагают элегантные альтернативы, как зала- гать ее или создать новые целостности.
В
сущности братья Крие следуют положению Камилло Зитте об артикуляции
непрерывного урбанистического пространства как негативного объема, текущего,
пульсирующего и достигающего крещендо вокруг общественных зданий — собор или
школа могут служить предлогом для появления агоры. Подобный клочок
урбанистического общественного пространства — это антитеза практики
модернизма, суть которой — свободно стоящий функционалистский монумент.
Лео
Крие в проекте Эхтернаха вводит традиционную аркаду и круглую площадь,
используя сложившуюся морфологию XVIII столетия для создания опознаваемого
планировочного стержня города и кульминации въездного маршрута у существующего
монастыря. Высота, размер, силуэт, строительные материалы — все совместимо с существующей
тканью, хотя акцентировано таким образом, чтобы создать новое подчеркивание сферы
общественного. Лео Крие использует традиционную для туристских карт
перспективу с птичьего полета для того, чтобы «сшить вместе» эти формы и концепцию
генерального плана, величественный размах которого напоминает о Бате. Такие
исторические приемы сочетаются с корбю- зианским языком форм, в результате чего
возникает та самая характерная двойственность в выражении, слышать о которой
читатель, должно быть, уже устал.
В
конкурсном проекте для района Ла Виллетт Крие предложил возврат к интимному
масштабу исторических городов посредством создания единого урбанистического
блока, объединяющего на коллективной основе жилища примерно 12 семей. Эти
мелкоячеистые блоки используются, в свою очередь, как фон для общественных
зданий, расположенных вдоль центральной планировочной оси. Идея эта является
возвратом к историческому городу Парижу и к архитектурному языку, основанному
на социально-опознаваемых типах. «Эти большие сооружения кристаллизуют образы
зданий, например Театр, Библиотека, Отель, в специфические архитектурные
модели. Они должны быть понимаемы не как уникальные знаки, слова зашифрованного
языка, а скорее как попытка создать систему социальных и формальных ссылок,
которые станут вехами современного города, заменившими традиционные
религиозные и институциональные вехи. Типами зданий нового социального
содержания»47.
«Новое социальное
содержание», неизбежно марксистское для Крие*, является столь же модернистским,
как и его рационалистский язык образов, и этот последний не обязательно будет
осуществлять социальную коммуникацию, для которой он предназначен вследствие
своего абстрактного, вневременного характера. Тем не менее, стремление создать
язык, утвердить общественный символизм и увязать все это с тканью Парижа заслуживает
похвал. Более того, Крие полагает, что строительство это приобретает свое
значение из различных диалектических взаимодействий: между областью частного и
общественного, между настоящим и прошлым, между морфологией материальных
объемов и пустот. Это семиотическое на -
*
Автор, не будучи марксистом, готов принять политические самоопределения любых
архитекторов (см. выше о «коммунистической» архитектуре А. Росси), не вдаваясь
в существо их общественной ориентации.
понятность.
С этой целью Элвин Боярски изучал работы Камилло Зитте точно так же, как это в
свое время делал Джордж Коллинз, и самая важная бинарная пара, которая
выявилась из рисунков Зитте,— была оппозиция массы и пустоты или фигуры и
фона. Как описывает Грэхем Шейн язык контекстуализма с его неизбежными абстрактными
парностями (как будто теоретики обучались Генрихом Вёльфлином при помощи двух
диапроекторов), существуют такие урбанистические модели, как регулярное
верзус (против) нерегулярное, формальное верзус неформальное, типы верзус варианты,
фигуры верзус поля (эффективно скомбинированные,
они воспринимаются как серия картин), центр верзус заполнение,
рядовая
ткань верзус граница и «эй!» (оклик) верзус «гм-м-м»
(постоянное гудение).
«Такой
словарь может быть начат с термина «контекст». По определению, проект должен
подходить к, отвечать на, быть последующим звеном своего окружения, возможно,
завершая модель, скрытую в трассировке улицы, или вводя новую модель. Решающим
для такой оценки градостроительных моделей является Gestalt* двойного образа фигуры — фона. Эта модель,
которая может быть прочтена любым образом — масса и пустота, черное и белое,—
является ключом контексту- алистского подхода к городскому пространству»48.
Соответственно
этому аргументу, провал «новой» архитектуры и планировки объяснялся, говоря
кратко, отсутствием понимания городского контекста, акцентированием в большей
степени объектов, чем ткани между ними, проектированием изнутри наружу, а не
от внешнего пространства — внутрь. Напряженно размышляя по поводу больших
участков зачерненных пространств в рисунках Зитте и в карте Рима XVII в. работы
Нолли, контекстуалисты преисполнились, как и Роберт Вентури, новым уважением к «poche»**
или оставшимся от прошлого зданиям,
образующим ткань города, которые служат «фоном» для любых привлекательных
«фигур» города.
На
долю Колина Роу с его гиббоновской прозой выпала задача соткать все эти
парности в отчетливо связанную диалектику бинарных отношений, которая,
по-видимому, зарекомендовала себя скорее как вызывающая мысли аналогия, а не
как точный рецепт. Его «Коллаж-Сити» выявил противоположность между механизмами
мыслителей Просвещения и органицизмом гегельянцев, между воплощенными в
Диснейленде мечтами лишенных корней американцев о Старом свете и «Отважным
новым миром»*** группы «Суперстудио», слишком тесно связанной с прошлым
Флоренции. Он
мерение и город диалектического значения обращают
нас к произведениям Колина Роу и к практике, известной как контекстуализм.
Как
философия и как движение контекстуализм зародился в начале 60-х годов в
Корнелль- ском университете в связи с исследованиями механизма, при помощи
которого город формирует различные бинарные модели, обеспечивающие его
_________________________________
* Gestalt
— образ, структура, форма (нем.),
основное понятие оказавшей большое влияние на искусствоведение Запада
идеалистической философской теории «гештальпсихо- логии», т. е. по определению
— психологии восприятия. Обычно в научной литературе употребляется без перевода
в значении целостности, не сводимой к сумме частей.
** Poche
— мешок (фр.), один из принципов
компоновки плана здания, восходящий к классицизму, канонизированный Ecole
de Beaux-Artes и начисто отвергнутый
«современным движением» с его принципиальной тягой к « раскрытости»,
«перетеканию» пространств и т. п.
***
Название популярных на Западе романа-антиутопии О. Хаксли, изображающего
механистический, бездуховный мир будущего, во многом перекликающийся с образами
Дж. Оруэлла в романе «1984».
контрастно
противопоставил непреложные платонические утопии Ренессанса —«утопии как вытеснение»
футуристов, единичные ( большие идеи «бжей»— множеству маленьких
целей «лис»[10]. «Палладио — еж,
Джулио Романо — лиса; Хок- смур, Соун, Филип Уэбб — вероятно, ежи, Рен, Нэш,
Норман Шоу — почти наверняка, лисы...»4.
Такие
игры и мышление аналогиями срабатывают наиболее аффективно, когда Роу
использует одну сторону своего уравнения для критики другой и получает смесь,
включающую обе антиномии. Так, в его «Коллаж-Сити», основанном на методе
бриколажа (соединения) многих несходных утопий (или «утопий жилетного кармана»[11] – Швейцарский
кантон, дереиня Новой Англии, Вандомская площадь и т.д.), каждый элемент
подается обоими путями с благодетельными итогами: «наслаждение поэтикой утопии
без обязательной для нас необходимости страдать от неудобств утопической политики».
Постройки
Адриана, его плюралиетский Пантеон, его Рим, особенно вилла в Тиволи,— это компиляции
ад хок (применительно к ситуации} и диалектические утопии. Фактически в
течение 60-х годов вилла Адриана становится тем самым образцом, моделью,
эталоном, на который равняются такие различные архитекторы и критики, как Луис
Кан и Зигфрид Гидион, Матиас Унгерс и Винсент Скал ли.— короче говоря,
модернисты и постмодернисты. Для некоторых она служит примером богатства
накладывающихся друг на друга пространственных картин, других привлекает
эклектизм источников (Египет и Греция), палимпсест значений или маньеризм
резких сопоставлений. Для Роу это высший пример «лисьей» диалектики. «Потому
что, если Версаль может быть примером тотального проектирования в контексте
тотальной политики, вилла Адриапа стремится скрыть все
ссылки
на любую единую главенствующую идею... Адриан, предлагающий противоположность
любой «тотальности», нуждается, кажется, лишь в аккумуляции самых различных
фрагментов ... Вилла Адриана — это миниатюрный Рим. Она правдоподобно
воспроизводит все столкновения набора картин и все случайные эмпирические
происшествия, которые так щедро демонстрировал город ... Почти очевидно, что
эстетическое предпочтение отдается сегодня структурным разрывам и множеству
синкопированных ударов, которые представляет вилла Адриана... направленность
этой [антиежовой] аргументации должна быть ясна: лучше думать о скоплении
небольшого, пусть даже противоречивого набора картин (вроде как продуктов
различных режимов), чем забавляться фантазиями о тотальных и «безошибочных»
решениях, которые политические условия могут лишь убить в зародыше»50.
Эта
аргументация в пользу Коллижн-сити[12]
была, подобно аргументам ад-хокизма, основана на методе бриколажа и признавала
важность памяти в формировании исходных данных для прогнозирования и
городского проектирования51. Она собрала примеры нескольких
полуистористов, упомянутых вначале — Любеткина, Луиджи Моретти, сопоставлявших
прошлое с настоящим для достижения более богатого значения. Я упоминаю эти
общие точки интереса не для того, чтобы доказать какой-либо приоритет влияния,
но чтобы показать неожиданно возникающую в некоторых участках согласованность,
которая лучше всего, наверное, представлена в проекте Джеймса Стирлинга для
Дюссельдорфа. Потому что здесь к
1975
г. мы имеем ведущего современного архитектора, использующего бриколаж в
качестве метода соединения, а иногда и спрессовывания прошлого с настоящим и
создания связующего звена между этой основной антиномией: масса урбанистической
ткани и пустота общественного пространства. Стирлинг использует на одной
стороне изгибающийся фасад XIX столетия для вписывания в контекст, а на другой
стороне разрушает его, фиксируя таким образом сознательную стилизацию. Он
вытягивает пешеходный маршрут из более плотной, насыщенной городской ткани на
круглый двор, а затем переводит этот маршрут — диалектически — в квадратный
объект (фон стал фигурой, круг превратился в квадрат). Этот объявленный
объект затем разворачивается на своем подиуме для выявления основной оси
города и действует как фокусирующий монумент, становясь таким образом еще
одним элементом в составе местной группы зданий. За исключением зашифрованных
ссылок на Шинкеля и Альберта Шпеера[13]
и сдержанности в исторической деталировке (пустой фронтон, отсутствуют
пилястры), этот проект представляет собой новую стадию постмодернистского
урбанизма, поскольку показывает современного архитектора, обращающегося с
историческим контекстом с такой чуткостью, какую можно было бы ожидать от
традиционалиста, но со свежестью и изобретательностью архитектора Ренессанса.
МЕТАФОРА И МЕТАФИЗИКА[14]
Еще
одной причиной, побуждающей архитекторов порвать тенета «нового движения»,
была его очевидная неспособность хотя бы ставить общие вопросы архитектурного
значения: «о чем» должна была бы быть архитектура, особенно теперь, когда вера
модернистов в прогрессивную технологию и машинную эстетику оказалась
признанной столь наивной (или столь скучной). Архитектура должна иметь значущую
отсылку, что-то выражать: у Ренессанса была его платоновская метафизика, римляне
верили в организацию империи – что же отражать нашей архитектуре, кроме
вежливого агностицизма?
Одной
из особенно важных характеристик постмодернизма является стремление его к
необычной метафизике, «вслед за чуждыми богами, так сказать, вместо знакомых и
надоевших богов технологического процесса и прагматизма»52. Но даже
со смертью машинной метафоры наш век ненамного приблизился к заслуживающим
доверия метафорам или к развитой метафизике. Наука в своем агностицизме едва
ли способна дать ответы, однако может опровергнуть их. Более того, всякая метафизика
сегодня поставлена под вопрос по двум весьма различным причинам; она часто
слишком невоспринимаема, чтобы захватить воображение общества в целом, и она не
создает фундамента в обычае и ритуале, поскольку индустриальное общество
тяготеет к разрушению или коммерциализации этой традиционной основы.
Тем
не менее духовная функция архитектуры остается, она фактически не исчезнет,
даже если не будет религии и метафизики, и поэтому постмодернистский
архитектор, подобно художнику-сюрреалисту, кристаллизует свой собственный
духовный мир вокруг возможных находящихся под рукою метафор. Метафизика, таким
образом, выражается через любую подразумеваемую или явную метафору, которая
обозначена формой. Наверное, предыдущую аргументацию (см. с. 43-54) следует
обобщить. Наиболее известны метафорические здания — капелла Роншан, Сиднейский
оперный театр, аэровокзал TWA — варьируются в своем кодировании от скрытого к
явному, от смешанной метафоры к соответствующему сходству. Архитектурное
«сравнение»— это, как в письменной или устной речи, формальное и явное
утверждение метафоры — ларек «хот догз» снабжен таким числом различных намеков
на горчицу и булочки, что для каждого очевидна его явная предназначенность.
С
другой стороны, большинство архитектурных метафор — скрытые и смешанные.
Заезженная метафора, которую новейшие архитекторы только что начали выражать,
происходит из органической традиции модернизма и очень тесно связана с образом
тела и родством человека с природой и животным миром. Мы можем видеть, как метафизика
сейчас в своей примитивной стадии использует очень прямые сравнения. Тело
человека, его лицо, симметрия животных форм становится основой для метафизики,
которую люди находят непосредственной и уместной. Кроме того, они охотно и
подсознательно откликаются на телесные образы, метафоры «внутри» и «снаружи»,
«верха» и «низа», проекции внутренней ориентации нашею тела. Даже описания
архитектуры окрашены этой образностью. Здания «лежат на горизонте» или
«поднимаются над ним», имеют «переднюю часть, которая более обозрима, чем
задняя» (как у живых существ), бывают «нарядные» или «простые».
Чарльз
Мур и Кент Блумер, анализировавшие эти телесные образы в отношении к архитектуре,
утверждают, что они составляют основную модель для восприятия окружающей среды
и модель, не ограничивающуюся приоритетом зрения.
«Комбинируя
ценности и чувства, которые мы приписываем внутренним ориентирам, с моральными
качествами, которые мы придаем психофизическим координатам (право-лево и
т.д.), мы можем представить модель необыкновенно богатых и тонких значений,
связанных с телом. Это легко схватываемая модель (потому что мы «обладаем»
ею), хотя она гораздо более по-человечески сложна, чем математическая матрица»53.
По
этим причинам город, точно так же, как и дом, считается пустым без
антропоморфических измерений, без центрального «сердца» или эквивалента
главной площади — символической точки притяжения.
Дом
имеет так много антропоморфических примет, что может рассматриваться как живое
подтверждение законности такого «трогательного за
блуждения».
Мы проектируем не только сердце (Ъчаг), но, как указывал Карл Юнг,— целую анатомию
лица и тела54. В приводимом им примере, еврейском тексте XVIII
столетия, башенки дома — это уши, печь — это живот, а окна, как обычно, глаза.
Дом, как сказано выше, часто воспринимается как лицо и при плоской крыше
кажется обезглавленным.
В
эпоху Ренессанса такие образы тела были приняты и включены в систему архитектурных
измерений. Человеческое тело вписывалось как в план, так и в разрез церквей, а
метафору воспринимали настолько серьезно, что Бернини был даже подвергнут
критике за то, что площадь собора Св. Петра уподобилась в итоге искаженной
фигуре с отрубленными руками55. Любые сомнения в том, что человека
увлекает архитектура, созданная по его образу и подобию, по крайней мере,
проекции его собственного образа на архитектурные фасады, могут быть рассеяны
при подсчете числа кариатид, герм и т. д., которыми усеян любой большой
европейский город — настоящий зверинец из забавных лиц и странных персонажей.
В
последнее время архитекторы-постмодернисты стали прямо, а иногда и вульгарно
использовать антропоморфическую метафору и метафизику, превращая образ в
явное подобие. Так, отель «Беверли Том» архитектора Минору Такеяма (1974) имеет
форму синтоистского символа «тенри», т. е. фаллоса — символ,
повторяемый в отеле везде, кончая пепельницами! Какая метафизика оправдывает
эту метафору? Ясно, что к подобному символу могла привести вертикальная форма,
и отели, в банальном смысле слова, являются энергетическими каналами, однако
никакие рациональные соображения не в состоянии удовлетворительно объяснить
фаллос, который выглядит как абстрактное утверждение примитивной мощи на фоне
индустриального пейзажа. Но опять-таки, почему этот отель,
как фаллос? Это не эквивалент дольмену, Вандомской площади, обелиску или
христианскому шпилю: сама строительная задача здесь не может нести такого сильного
содержания.
Стэнли
Тайгерман также использует явные метафоры для создания архитектуры: «дом — животное-шутиха»,
«дом — хот дог», апартаменты
«зиппер»[15] и снова здание в
форме фаллоса, эвфеминистически названное «Дейзи-хауз» («дом- маргаритка» или
«первоклассный дом»). В данном случае оправдание такой формы связано с пожеланием
клиента, который видел дом «хот дог» и хотел чего-нибудь зрительно столь же
«пикантного». Различные уклончивые причины привели к окончательной форме;
возможно, наиболее пригодным для печати будет объяснение: Тайгерман стремился
рассмешить своего клиента. Во всяком случае, для нас важно не то, насколько в
конечном счете оправданы и глубоки уподобления Тайгер- мана или Такеямы, а то,
что, в отличие от архитекторов-сторонников «нового движения», они почувствовали
необходимость в использовании метафорического плана выражения. Результаты могут
быть спорными и иногда нелепыми, однако архитектор стремился использовать этот
способ речи, в последнее время ограниченный коммерческим сектором с его гигантскими
киосками пончиков и «хот догз», и таким образом здания такого архитектора —
это не метафоры-осечки, а уже обстрелянные метафоры постмодернизма на первой
стадии его развития.
Возможно, из-за того,
что метафора и символизм были подавлены «новым движением», их новое появление
сейчас, в период неустоявшейся метафизики, обусловлено стремлением к
сверх-выразительности; как бы там ни было, но постмодернисты взяли на себя
задачу исследовать этот уровень значения.
Одной из наиболее
распространенных значащих метафор в жилищном строительстве было использование
образа лица. Дети часто рисуют свой дом как лицо, и мы проецируем — трогательно
— наши чувства и мерки на здания. Некоторые другие антропоморфические элементы
использовались в традиционной архитектуре: равноценность опор наводила на мысль
о ногах, симметрия тела, пропорциональность, говорящая об отношениях человеческой
руки к торсу — все это делало архитектуру знакомой и придавало ей
располагающий характер. Ряд домов в Амстердаме с их высокими зубчатыми
фронтонами, симметричным обликом и напоминающими лица проемами глазеют на вас
как группа преуспевающих самодовольных бюргеров на портрете гильдии стрелков
Рембрандта. Эта метафора, столь обычная в прошлых столетиях, закодирована так,
чтобы непосредственно изображать контраст между конкуренцией и гражданским чувством:
каждому из этих стоящих «плечом к плечу» фасадов придан одинаковый вес. Более
того, кодирование здесь смешанное и двусмысленное в отличие от изображающих
лица сооружений, например палаццо итальянского Возрождения архитектора Цуккаро
в Риме и лица у Бомарзо. В последних формы так перекодированы, что лицо перестает
быть приветливым, а, напротив, становится отчужденным или таинственным.
Японский архитектор
Кацумасу Ямасита довел в Киото это традиционное направление до логически
абсурдного результата. Его Дом-лицо с круглыми глазами и носом – ружейным
стволом хмурится и вопит и в конце концов проглатывает обитателя. При таком
буквальном отображении форм метафора ослабляется – «это всего лишь загадочное
лицо». Такому упрощению, всегда грозящему стать уподоблением, должны быть
противопоставлены амстердамские примеры или народные бунгало Америки с их
многократно выступающими лбами или антропоморфические творения Бернарда
Мэйбека.
В
домах Мэйбека часто смешиваются архитектурные и неархитектурные метафоры,
внутренние коды профессиональной элиты с популярными кодами. Благодаря этому
включающему эклектизму Мэйбек наряду с Лютьенсом и Гауди стал еще одним
премодернистом, которого стоит изучать. Его дом Руз, 1909 г. (см. рис. 111),
предлагает метафоры, восходящие к периоду Тюдоров и готике, а также к
реальному расположению дома в районе залива Сан-Франциско, однако все это тонко
переходит в широколицый облик. Лоб — это, вероятно, все же в большей мере
ломаная линия карниза; глаза напоминают вначале готические трилистники и Ocil-de-boeuf*,
а уж потом вызывают в нас желание
обнаружить хрусталик и радужную оболочку; балкон — сначала пышный вариант
«пламенеющей готики», а уж потом — рот. Итак, образ лица, ясно вырисовывающийся,
как только мы его увидели, может все же отступить в свой первоначальный
контекст и остаться фоном.
Я
попытался создать подобное смешанное кодирование в здании студии; профиль его
представляет собой обычную скатную крышу в стиле Кейя Код, рот, зубы и брови
поданы скорее как чисто архитектурные, и даже явные глаза и нос здесь —
достаточно привычные архитектурные элементы и смотрятся просто арками и
плоскостью. Поэтому лицо, возможно, сразу не опознается; по крайней мере, оно
задумывалось как нечто подсознательное и как расширение архитектурных значений
путем придания им полутонов, неосознанных ощущений.
Майкл
Грейвз сосредоточил внимание на предложении антропоморфических метафор без называния
их. Его разработка окон, входов и профилей — эрогенных зон архитектуры —
постигается вовсе не только как привлечение внимания к их синтаксической роли,
но и как драматизация каждодневного человеческого опыта привычных действий:
стоять у края окна; держаться за него и глядеть; заметить видимое пересечение
крыши и неба. Телесные метафоры здесь гораздо более общи и только
подразумеваются. Они фактически могут вообще не быть восприняты как таковые. Но
непрестанное внимание к затесненному пространству, осязаемым, близко
составленным деталям ведет к устойчивому восприятию телесного и является обширным
полем для метафорической игры. Мы, естественно, антропоморфируем мир в речи, и
в то время, как это может быть неприемлемым умением или трогательным
заблуждением, в архитектуре все же может иметь место нечто перекликающееся с
этой вездесущей активностью. Конечно, все это еще не сформировалось в
законченную метафизику, и эта область остается для постмодернизма под большим
знаком вопроса. О чем же в самом деле кроме человеческой и природной сферы
должна быть архитектура?
ПОСТМОДЕРНИСТСКОЕ
ПРОСТРАНСТВО
«Новая
архитектура» в качестве главного содержания зачастую рассматривала артикуляцию
пространства, т. е. абстрактное пространство, именно как содержание формы.
Источник этого восходит к Германии XIX в., когда пространство (Raum), пустота
и т. д. имели своего рода метафизический приоритет: считалось, что пространство
не только сущность архитектуры, ее конечный материал, но и через его
посредство каждая культура выражает свою волю и существование. «Пространственные
концепции» Зигфрида Гидио на являются кульминацией этой традиции, так же как
Баухауз, выставочный павильон в Барселоне
|
и
вилла Савой, которые иллюстрируют идеи Гидиона о прозрачности и восприятии
«пространства — времени». Другая традиция современного пространства, возможно,
более сильная, идет от «рационального» Чикагского каркаса и развития его Лe »Корбюзье в блоке «Домино». Здесь пространство
видится изотропным, однородным в каждом направлении, хотя оно и вписано в
прямоугольные решетки под прямыми углами к фронтальной плоскости и уровням
этажей. Конечным развитием этого «складированного» пространства являются
громадные замкнутые залы Миса и его последователей. Помимо своей изотропности
оно может быть охарактеризовано и как абстрактное, лимитированное границами или
краями и рациональное или могущее быть логически выведенным от части к целому
или от целого к части.
В
противоположность этому постмодернистское пространство — исторически
специфичное, уходящее корнями в традиции, нелимитированное или двусмысленное в
отношении зонирования и «иррациональное» или изменяемое с точки зрения
отношений частей к целому. Его границы часто остаются неясными, пространство
расширяется бесконечно, без видимых пределов. Однако, подобно другим аспектам
постмодернизма, этот аспект тоже эволюционен, а не революционен и поэтому содержит
модернистские качества: в частности, «наслоение» и «компактную композицию»,
развитую Ле Корбюзье56. Его дом Ла Рош (1923 г.) развивает
некоторые из ключевых тем постмодернизма: освещенное сзади, сквозное,
экранированное пространство и впечатление бесконечного расширения,
создаваемого зрительно накладывающимися одна на другую плоскостями. К этим формальным
мотивам Вентури добавил скошенное или искаженное пространство, созданное при помощи
острых углов, которые подчеркивают перспективу. Вместе с Эйзенманом они
повысили сложность корбюзианской компактной композиции. На смену сопоставлению
нескольких смелых элементов пришло катастрофическое дорожное столкновение, вместо
нескольких картонных обрезков — стены, изгибающиеся подобно бумажным игрушкам
и накладывающиеся друг на друга, как лоскутное одеяло. Если пространство Ле Корбюзье
— это эквивалент кубистского коллажа, то постмодернистское пространство столь
же плотно и богато, как merz Швиттерса*. Действительно, можно сказать, что оно развивалось
частично, пусть опосредованно, из великого Merzbuild
Курта Швиттерса, созданной им внутри его
дома колонны памяти, которая была буквальным сращением всех аспектов его жизни
(к сожалению, произведение было уничтожено нацистами).
Все
же, несмотря на этот прецедент свободной формы и экспрессионистские
пространства Ганса Шаруна, постмодернистское пространство — это скорее
разработка картезианской решетки, чем органическое упорядочение. Так, дома
Эйзенмана или Грейвза всегда дают возможность сохранять мысленную координацию,
чувствовать систему независимо от того, насколько они оказываются свободными по
форме и барочными. Плоскость, с которой сверяют координацию, всегда подразумевается
фронтальной, и маршрут через здание или элементы изогнутых форм соотносятся с
этой мысленной сеткой координат.
Эйзенмановский «Дом-VI»
(см. рис. 144) является, конечно, в
высшей степени модернистским в своем непреклонном исключении всякого контекстуального
факта: в нем нет указаний на региональный стиль, прочную колониальную традицию
бочарной клепки, лесистое окружение, на семью,
*
Швиттерс, Курт (1887—1948)— немецкий художник, близкий к дадаизму и позже к
абстракционизму, автор серии картин, где широко используются методы коллажа,
перебивки масштабов и т. п.
которая
здесь живет, или хотя бы на их книги, картины и достопримечательности (что
особенно недопустимо по отношению к фотографу и его супруге — историку
искусства). Здание может быть перевернуто вверх ногами или опрокинуто набок —
большой разницы не будет (тем более, что колонны висят в напряжении, не
достигая шести дюймов до земли, а лестница бежит, отраженная своей обратной
стороной в зеркале). Однако пространство и определенные юмористические штрихи,
безусловно, постмодернистские: не только трюки, подобные рисункам Эшера, которые
я упоминал, но и игра в трансформацию синтаксических
элементов, особенно колонн.
Колонны
выкрашены в разные оттенки серого и грязно-белого (все что угодно, но не цвет),
чтобы подчеркнуть то их несущую роль, то механическую функцию, то декоративное
применение, то вообще беспричинное существование. Проходя по дому, человек
ощущает эти вариации, и игра в архитектурные шахматы начинается. Колонна может
пребывать в одном из упомянутых выше четырех состояний или, поскольку ее
положение подразумевается внутри мысленной сетки координат, она может
присутствовать или отсутствовать, или — и это необычайнее всего — она может
«продолжаться» в виде прямоугольного выреза пересекаемой поверхности. Эта
отсутствующая колонна проходит через крышу, стену и даже пол, окончательно
разрушая привычную домашнюю атмосферу (такова сардоническая ненависть
Эйзенмана к функции). Она надвое разделяет супружеское ложе. Неверный шаг в спальне
— и вы можете приземлиться в гостиной (хозяева застеклили дыру, проделанную
этой несуществующей колонной).
Из-за
того, что их непредвиденный ребенок (не предвиденный проектировщиком) занимает
гостиную, несколько открытых участков в потолке к настоящему времени
акустически экранированы плексиглазом; другие пространственные трюки, однако,
сохранились.
Опять
колонна-берет реванш (и опять в спальне хозяина), превращаясь в дверь. Видана
ли когда- либо дверь в виде вращающейся колонны? И в трех оттенках серого и
белого? Легко рассчитать выступ. Когда колонна «закрыта», все же остается зазор
около двух футов, сквозь который проходит кухонный чад и шум гостей и детей.
Однако, хотя я и считаю этот зазор совершенно нежелательным, все равно эта
вращающаяся вокруг своей оси колонна, которая одновременно и дверь, и не
дверь, великолепна как объемный объект и очень забавна в своем контексте. Как
единичная конкретная задумка, это может быть спорно, но как переосмысление
темы, уже подготовленной к развитию, это великолепно и вызывает восхищение.
Одна из невероятных вещей в этом здании, которая, по крайней мере, поразила
меня, это то, что внутреннее кодирование, согласованность взаимосвязанных значений
внутри дома, созданных ех nihilo*,
возмещает отсутствие какого-либо внешнего исторического кодирования, принятых
знаков, с помощью которых архитектура обычно достигает определенного значения.
В то время как пуристский язык Эйзенмана может быть модернистским, его
остроумное семантическое использование этого
* Ех nihilo — из ничего (лат.)
языка
является принадлежностью постмодернизма: в то время как его исключительно
заботливое отношение к синтаксису и презрение к функции модернистичны,
многозначность и чувственность его пространственных изобретений — это постмодернизм.
Роберт Стерн, так
называемый постмодернист, по контрасту является действительно вполне архитектором
«нового движения» или но меньшей мере модерна. Все его работы характеризуются линейностью
и картонностью, присущей «международному стилю»; во всех используются обширные
плоскости чистой белой стены, разделенные основными цветами и графическими
абстракциями в хорошем вкусе. Они могут склоняться к вульгарному и к Ар Деко,
поскольку Стерн верит в важность автострады № 66 и «включенности» (он учился у
Вентури в Иельском университете), однако он не может преодолеть свойственной
ему утонченности. В основе своей Стерн имеет строй чувств нью-йоркского
космополита с примесью просвещенного дилетанта из круга или кружка лорда
Бёрлингтона, и его природные склонности привели бы его скорее к теме загородного
особняка, а не Мэйн-стрит, однако его теория имеет направление в сторону
большей множественности. На первый взгляд, кажется удивительным, что Эйзенман —
«Белый» и Стерн—«Серый» должны сглаживать свои бесцветные идеологии, чтобы
издать совместно сочинения Филипа Джонсона, однако это только на первый взгляд,
пока не становится понятным, что все они, во-первых, нью-йоркцы, а во-вторых,
имеют родственный строй чувств*.
* Автор имеет в -виду
сотрудничество П. Эйзеимана и Р.Стерна по изданию «Philip
Johnson Writings» («Сочинения
Ф. Джонсона»), где первый выступил в качестве автора предисловия к книге, а
второй в качестве ее комментатора.
Особняк
Стерна в округе Вестчестер также служит продолжением остроумия и абсурдности
постмодернизма, но комбинирует их с набором мотивов «нового движения»:
тщательные асимметрии сменяют друг друга на не белой (светлая охра) поверхности;
здесь отсутствуют обрамления проемов и декоративная артикуляция, за исключением
двух красных полос наверху (редуцированный карниз или не на месте расположенная
тяга?). Здесь райтовский подиум плоских прямоугольных террас из естественного
камня — опять без покрывающих их плит и горизонтальных орнаментов, которые
можно было бы ожидать в более традиционном здании. Интерьер с его смелыми
всплесками цвета, использованными для акцентирования объема, мог бы быть
версией Ар Деко в исполнении Ле Корбюзье,— такой он чистый, светлый и
недекорированный. Таким образом, постмодернистский архитектор, по определению,—
настаиваю я в своей литании — неизгладимо двойственен, заражен модернистским
строем чувств, с которым он не хочет расставаться, но тем не менее эклектически
подхватывает фрагменты, откуда только пожелает.
Понятие
«фрагменты» важно для Стерна, так же как и для Грейвза, и это становится своего
рода композиционным методом в руках их обоих. Южный фасад отчасти объединен
при помощи прерывающихся в образных кривых и разорванных поясков и плоскостей,
сдвинутых по отношению друг к другу, т.е. фрагментарных мотивов, восходящих к
барокко и Эдвину Лютьенсу. План содержит полуокружности, полуовалы, полупрямо-
угольники и полуось циркуляции, т.е. скорее «полуформы», а не законченные
формы, т. е. «формы», которые в эстетике Дзен требуют завершения в воображении.
Пространство
трактуется в равной мере соблазнительно и расплывчато (не то что в ясных ячейках
«новой архитектуры»), повсюду сложные намеки, всегда ведущие к кульминации,
которая никогда не достигается. Возникает, бесспорно, ощущение тщетности ожиданий
— как в умственном, так и психологическом плане, когда у нас, казалось бы, уже
созрело твердое «чувство завершения» и постижения целого. Частично параллель
можно провести с децентрализованным пространством маньеризма с его
рассчитанной двусмысленностью и противоречивыми пространственными ходами. Действительно,
К. Рэй Смит охарактеризовал новейшую американскую архитектуру как «суперманьеристскую»
из-за избытка пространственных трюков: вездесущих диагоналей, резких изменений
масштаба, суперграфики и эксцентричной смены акцентов58. Сравнения
постмодернистского пространства с маньеристским продуктивны во многих
смыслах, но я думаю, что существует и другая аналогичная модель, модель
квазирелигиозной природы.
Постмодернистское
пространство, подобно китайскому саду, жертвует ясным, окончательным
упорядочиванием элементов ради запутанного пути, никогда не достигающего
абсолютной цели. Китайский сад кристаллизует «пороговое» или
между-пространство, связующее пары антиномий, среди которых пара — страна
бессмертных и мир человеческого общества — наиболее явная19. Он устраняет
нормальные категории времени и пространства, социальные и религиозные категории,
которые воздвигаются в обычной архитектуре и в повседневном поведении, чтобы
стать «иррациональным», почти в полном смысле слова недоступным для
понимания. Точно таким же образом и постмодернисты усложняют и расчленяют свои
пространственные планы с помощью экранов, неповторяющихся мотивов,
двусмысленностей и шуток, чтобы нарушить наше нормальное ощущение продолжительности
и протяженности. Различие, и это различие глубокое, состоит в том, что
китайский сад опирался на религиозную и философскую метафизику и создал ставшую
общепринятой систему метафор, в то время как наша усложненная архитектура лишена
такой принятой основы обозначений. Наша метафизика зачастую остается частной,
как в сюррационалистских творениях Джона Хейдака. Поэтому, хотя постмодернистское
пространство может быть в любом смысле столь же богато и многозначно, как и
пространство китайского сада, оно не может выразить глубину значений с такой
же точностью. Его метафорическая и метафизическая основы только закладываются,
и неизвестно, насколько они смогут развиться в индустриальном обществе.
Чарльз
Мур пытается своим особенным образом развивать архитектуру общедоступной метафоры,
и его работы, соединяющие практически все темы постмодернизма, показывают
возможности и существующие пределы этого подхода. Мур писал о вилле Адриана и
значении образов и исторических аллюзий в создании «чувства места», так что он
достаточно квалифицирован, чтобы проектировать для общественной сферы60.
Общежития его Кресдж-колледжа включают много исторических напоминаний, которые
однако присутствуют лишь смутно — это скорее ссылки, чем точное цитирование.
Его общая планировка исступленно динамична в своих сдвигах и поворотах — здесь
как бы соединились и извилистость тропинок китайского сада, и затесненность
итальянского города на холме.
Образ
средиземноморского поселения неиз
бежно
возникает и усиливается с помощью нескольких подсказок: большие белые
плоскости, открытая для всех двухэтажная галерея, примыкание одного объема к
другому под углом. Но если южноевропейское поселение производит впечатление
стабильности и постоянства, поскольку выстроено из местного камня, Кресдж
построен из напоминающего картон дерева, этого «дешевого» материала, мысль о
котором всегда зачумляла архитекторов «нового движения». Поэтому ощущение неосновательности
возникает в каждой точке, где, наоборот, должна была бы воплощаться метафора
надежности, и образ итальянского города на холме опровергает, а не усиливает те
значения, которые входили в намерения автора.
Сходным
образом все ссылки на Испанскую лестницу, Триумфальную арку, каскады и водные артерии
Альгамбры — все воспоминания Мура, накопленные в его многочисленных путешествиях,—
вызывают вопрос о нынешнем их использовании. Является ли это родом
высокомерной вульгаризации или это имитация и пародия, которые
мы отмечали раньше? Вероятно, первое. Мур говорил, и не в уничижительном тоне,
о капризе и ностальгии в архитектуре, и эта работа обладает некоторыми
достоинствами и недостатками обоих этих жанров. С точки зрения негативной,
можно видеть, как невыявленность чувства места в сочетании с яркой
суперграфикой и облегченной конструкцией дает повод для студенческого эпитета
«Клоунский город». В отношении работ Мура всегда существует опасность, что их
относительная дешевизна в сочетании с причудливостью может создать кричаще
безвкусный эффект, однако в целом над этими значениями преобладают более
мощные метафоры места, задуманные автором.
Так,
Кресдж сочетает очень человечный масштаб деревни с рассчитанными сюрпризами
прогулки по саду — то ли английскому, то ли китайскому. Двухэтажные легкие
экраны галерей с их различными синкопированными ритмами в сочетании с
синкопированными красками за ними повышают чувство ожидания и открытия.
Поскольку в плане здания сближены в перспективе, они усиливают чувство
движения и глубины, поскольку различные «антимонументы» отмечают путь — почта,
прачечная-автомат, телефонный алтарь и т. д.— возникает какое-то, пусть
банальное, но все же содержание, которое можно предвкушать. Мур оправдывает
этот заведомо сниженный подход ,его соответствием скромной, эгалитарной роли
студенческого общежития. «...Все обитатели — студенты, здесь они вместе на
четыре или пять лет. Поэтому нам казалось важным создать не набор привычных
монументов вдоль улицы, чтобы способствовать созданию чувства места в целом и
ощущения того конкретного уголка улицы, по которому человек проходит, но
скорее серию тривиальных «монументов», таких вещей, как дренажные траншеи,
превращенные в фонтаны, фасад прачечной-автомата — кафедра для оратора, под
которую складывается мусор... »В|
Этот
бриколаж, ироническое развенчивание области общественного имеет преднамеренно
двойное значение — разметить и задать впечатления и устранить помпезность;
однако по контрасту с этим очень хочется видеть здесь чуточку общественного
декорума, непосредственный жест общественного процветания. Мур изучал
театрализован-
ное
проектирование Диснейленда, и свойства сценических декораций были здесь
успешно воплощены, но ценой всеподавляющей ординарности.
И
все же, если сопоставить этот студенческий комплекс с другими, построенными за
последние 40 лет, достоинства его становятся предельно очевидными и
воспринимаются даже как священные. В противоположность современному университету[16], например ИТИ[17], этот комплекс
размещен в окрулсающем контексте скорее с подчеркнутой осторожностью, а не
брошен туда бесцеремонно, как урбанистическая бомба. Так, задние фасады зданий –
из дерева, выкрашенного охрой, – с бережливостью «вступают» в лес, а план
комплекса «рыскает» то туда, то сюда, чтобы обойти растущие вокруг мамонтовые
деревья. В противоположность предсказуемым пространствам рациональной архитектуры
здесь перемены и различные сюрпризы поджидают вас за каждым поворотом и в
каждом уголке.
Глубина
введенной сюда метафоры увеличивается при непосредственном освидетельствовании:
ощущение «места» проистекает не только из остроты образов, но и из продуманной
пространственной дислокации различных видов деятельности. Поскольку почта и
зона собраний расположены на противоположных концах участка Г-образной формы,
возникает естественное движение вперед — назад, и улицы поэтому всегда
оживлены; поскольку функции фрагментарны и рассредоточены, всегда есть
возможность случайных встреч и возникает живость исторического поселения. Таким
образом, метафоры места и общины создаются через функцию, так же как и через
образ.
Мур
расширил этот тип общественной (подчас причудливой) образности в сторону
большей репрезентативности, объединив в одном проекте для Нового Орлеана
точную иконографию, как, например, «сапог» Италии, и игру с настоящими
историческими ордерами (превращая некоторые метопы в фонтаны под названием
«ветопы»[18]). Однако его наиболее
убедительное постмодернистское здание, на мой взгляд,—это Бернз-хаус, построенное
для профессора ТЖЬА[19]. Здесь контуры
сценической декорации — нечто вроде фирменной марки Мура — придают дому
загадочность, которая восхитительно озадачивает, но не разочаровывает. Путь
по дому обострен сюрпризами и разными формами архитектурных пикантностей.
Каждый
образ, возникающий на этом пути, – мексиканский балкон, орган, подобный алтарю,
местечко у камина и т.д., сначала выступает, как визуальный фокус внимания, а
потом, из-за заднего освещения, становится просто поводом для дальнейших
открытий. Наслаивание пронизанных проемами стен производит тот же эффект, что и
в работе Эйзенмана, создавая впечатление бесконечности, только здесь многие
стены поставлены под косыми углами, так что масштаб и ориентация сбиваются. По
мере того как вы поднимаетесь по лестнице к кабинету на верхнем этаже, перед
вами развертываются две необычные мистерии: взгляд назад обнаруживает
перспективное искажение такой сложности, что невозможно определить относительный
размер и положение объекта, в то время как путь вперед раздваивается и затем
расширяется в обратной перспективе (к 1971 г. – принятый мотив).
Этот
остаточный идиосинкратический участок лестницы мы могли бы ожидать у святая святых
— кабинета, профессорской берлоги, но нижнее направление внезапно превращается
в гардеробную в стиле Ар Деко. От Мексики через церковь с ее органом к
лестнице на чердак, откуда открывается вид на Голливуд, туалетный столик в
глубине сцены,— все образы и настроения здесь совершенно неожиданны, но нельзя
сказать, что неуместны. Человек сразу же смотрит на себя в первое зеркало —
естественная остановка на пути, затем в следующее, которое, вдруг, оказывается
вовсе не зеркалом, а отверстием, вырезанным и размещенным, как предыдущее
зеркало. Оно открывается над обрывом высотой в 15 футов. Подобная шутка и
использование человеческого тщеславия — еще один характерный сюрприз этого
постмодернистского
пространства. Повсюду здесь детали цвета и формы, которые обнаруживаются не
сразу — ловушки для глаз, которые могут захлопнуться, подобно пружине.
Внешний
облик дома с его 17 оттенками красного и оранжевого (красок почвы) в равной степени
забавен и глубок. Некоторые оттенки контрастируют и дают эффект теней там, где
их нет, заворачивая, таким образом, угол объема, где его не существует.
Другие оттенки отмечают переход от темноты к свету, от скучной,
маловыразительной вышки к более важным, ярким функциям. Но все эти тона
настолько тонко соотносятся, что действительно интегрируются и в целом создают
приятное чувство «домашности», характерное для Южной Калифорнии. Не воскрешая
специально стиль испанских миссий и другие местные ассоциации, Мур сумел
спроектировать нечто равное им по ощущению, но превосходящее по остроумию.
[1] Автор употребляет принятый в англоязычной лите- |уре термин «Revivalism» (от «Revival»— оживление, вос- (ащее к лат. «Revivo»— оживлять); в переводе использо- I синоним, принятый в советской архитектурной науке.
[2] Отражая распространенную в модернистской критике точку зрения и произвольно называя архитектуру первых семи высотных зданий Москвы «сталинским барокко» (для специалиста ясно, сколь далеки они от любых варианте» барокко XVII—XVIII вв.), автор, не вникая в стилистические тонкости и снова опираясь лишь ка поверхностные совпадения, объединяет совершенно разные архитектурно-культурные явления.
[3] Аббревиатура, обозначающая творческую группу трех барселонских архитекторов Маоторелла, Боигаса и Маккея.
[4] «Ад-хокизм» или «архитектура ад хок» (от лат. «Ad hoc») — концепция, призывающая при проектировании учитывать прежде всего реальные условия данного места, конкретные обстоятельства, вкусы будущих потребителей и т. п. Она противостоит концепциям, опирающимся на внутри- профессиональные правила и догмы, и по-своему отражает реальную ситуацию капиталистической действительности, провозглашает открытое приспособленчество, безоговорочное выполнение требований заказа, обычно частного.
[5] Контекстуализм требует максимально чуткого вписывания нового объекта в исторически сложившуюся среду города, рассматриваемую как содержательный текст. В своих крайних, ортодоксальных проявлениях контекстуализм фактически призывает к архаизации вновь создаваемого архитектурного образа, косвенно подразумевая при этом неизменяемость существующих социальных условий.
[6] Важный новый метод в архитектурной деятельности Запада 70-х годов — привлечение будущих потребителей архитектуры к соучастию в процессе проектирования, что позволяет лучше и полнее учесть их потребности, запросы и вкусы. Отражает утопическую веру постмодернистов в то, что обновление метода проектирования без изменения социальных условий способно привести к гуманизации жизненной среды и человеческого существования.
[7] Мастерская градостроительных исследований и действий.
[8] Международная телефонно-телеграфная корпора- 1 пия — американская транснациональная компания, скандально прославившаяся финансовой поддержкой контрре- [юционного переворота в Чили в 1973 г.
[9] Несмотря на иронию автора и небезоснокательность !го критики «современной архитектуры», безусловно, главным виновником антигуманных условий существования, ме- аницизма, бездуховности, отчуждения вновь создаваемой рхитекгурной среды является капиталистический социаль- ;о-экономический строй. В этих условиях и архитектура место выполнения высоких гуманистических идеалов профессии (независимо от творческой направленности) высту- вет в целом как сила, враждебная маленькому человеку [ли во всяком случае недостаточно облегчающая его жизие- ийлыюсть.
[10] «Еж» может переводиться и как «неуживчивый человек», соответственно, «лиса»— как «умеющий включаться, приспосабливаться» (Примеч. пер.)
[11] Автор образно обозначает так называемые «малые утопии», т. е. веру в возможность постепенной перестройки общества на рациональной основе с помощью мелких, малозаметных улучшений.
[12] Коллижн-сити — неологизм, город столкновений (различных стремлений и вкусов), коллизий.
[13] Автор имеет в виду регулярную классицистическую архитектуру прусского архитектора Фридриха Шинкеля (начало XIX в.) и восходящую к ней архитектуру ведущего архитектора гитлеровской Германии военного преступника А. Шпеера.
[14] Под метафизикой автор здесь подразумевает далекие от философской трактовки понятия тонкие духовные, внутренние значения архитектурного произведения.
[15] Odl-de-boeuf — букв, «бычий глаз» (фр.), круглое окно.
[16] Имеются в виду изолированные университетские комплексы, характерные для архитекторов «нового движения» в 40—60-е годы. Университет как символ молодости, обновления, воспитания принадлежит к числу излюбленных ими тем (наряду с новыми городом, небоскребом и т.п.).
[17] Аббревиатура, обозначающая Иллинойский технологический институт, одну из крупных работ Мис ван дер Роз в США, где последовательно воплотились его композиционные принципы. Автор детально разбирает этот комплекс в первой части книги.
[18] Неологизм. Ч. Мур использует игру слов: «вет» (wet) —«мокрый» (англ.) или, возможно, комбинирует «в-оте» (water) —«вода» (англ.)+ метопа.
[19] Университет штата Калифорния в Лос-Анджелесе.