Фаулз Д. Аристос:
Философская эссеистика/Пер.
с англ. Н. Роговской.– СПб.:
«Симпозиум», 2003.– 284 с.
V
ПРАВОЕ
ДЕЛО
1. Остается еще одна, крайне насущная
проблема, неразрешенность которой порождает неудовлетворенность нынешним
состоянием человека. Речь о свободе воли.
2. Тут мы попадаем в еще одну Ситуацию
Пари – то есть сталкиваемся с проблемой, которую не можем и никогда не сможем
разрешить, но относительно которой нам необходимо прийти к какому-то
умозаключению. Я должен поставить либо на то, что никакой свободы воли у меня
нет и действия мои – не мои собственные действия, какими бы свободными и
продиктованными моей собственной волей они ни казались, либо на то, что я
обладаю некоторой свободой или в состоянии ее достичь. И я могу пойти третьим
путем – вовсе не заключать пари и остаться агностиком.
3. Во многих отношениях ставки на этих бегах
делать легче, чем в случае, когда нужно выбрать
[84]
между вмешивающимся и невмешивающимся
богом или загробной жизнью и полным исчезновением. Большинство религий и кодексов правосудия исходят из полной свободы
воли, чтобы обеспечить эффективность своих этических и карательных систем; и
это более простительно (хотя столь же бездоказательно
с точки зрения наглядной демонстрации), чем детерминистское низведение
всего поведения человека до простой механики. «Почтальон стал жертвой
наводнения» и «Почтальон стал жертвой вооруженного нападения», возможно,
принадлежат к одной и той же категории событий, с точки зрения эволюции, но не
с точки зрения человеческого общества, для которого значение их принципиально
различно. Вероятно, можно допустить, что у конкретного убийцы не было свободы
выбора; но это не значит допустить, что вообще у всех в подобной ситуации не
было бы выбора. Можно спорить о том, в какой мере обладает свободой воли тот
или другой индивид; но отказывать в ней всему человечеству в целом значит
замахнуться на глобальный вопрос, почему мы все не вооруженные бандиты – и
почему мы способны делать выбор, не преследующий наших своекорыстных
интересов.
4. В конце концов
может выясниться, что мы не обладаем – в определенном эволюционном или биологическом
смысле – никакой свободой воли. А все наши «свободные» выборы окажутся производными
от некой обусловленности, управлять которой не в нашей власти. Даже если бы мы
могли добиться обратного – абсолютной свободы воли, – мы все равно скованы
определенными рамками, поскольку чтобы быть полностью свободными, нам требуется
абсолютно свободное поле выбора и еще свобода делать там свой выбор, на деле
же мы ограничены тем или иным образом действия, который для нас до-
[85]
ступен, приемлем и осуществим. Я не могу выбирать,
быть или не быть мне женщиной, раз я рожден мужчиной, и так далее. И тем не менее факт остается фактом: все мы сталкиваемся с
ситуациями, когда мы чувствуем (и что еще важнее, то же чувствует даже
сторонний наблюдатель), что мы делаем свободный выбор. Мы, очень может статься
– и даже почти наверняка, – просто машины; но машины настолько сложные, что
развили в себе относительную свободу выбора. Мы заточены в тюремную камеру,
довольно, однако, просторную, а если нет, со временем можно сделать ее
просторнее; и в ее стенах мы можем стать относительно свободными.
5. Возможны ситуации и смыслы, которые
идут вразрез с евклидовой геометрией; но для обычных целей вполне довольно
того, что она кажется приемлемой и что в обычных ситуациях она «работает».
6. Шахматы допускают свободу перемещений
фигур в соответствии с установленными правилами и предписанными ходами. Разве
из-за того, что шахматист не может ходить абсолютно так, как ему заблагорассудится,
а вынужден подчиниться правилам и логике конкретной ситуации на доске, у него
нет никакой свободы хода? Та частная шахматная партия, которую разыгрываю с существованием
я, подчиняется иным правилам, нежели ваша или чья-то еще; единственным
сходством является то, что каждая из них ведется по правилам. Дарования,
унаследованные мною или благоприобретенные, которые могут считаться моей
специфической принадлежностью, – это и есть правила игры; и ситуация, в которой
я оказываюсь в любой момент, – это игровая ситуация. Моя свобода состоит в выборе
действия и в способности его осуществить с учетом правил игры и игровой ситуации.
[86]
7. И наконец, в
каком-то парадоксальном смысле мы обретаем свободу воли, именно живя в обществе.
На самом очевидном уровне это обнаруживается на примере итогового решения
некоего комитета: хотя это необязательно то решение, к которому некоторые
отдельные его члены пришли бы «по своей доброй воле», оно действительно являет
собой известную свободу человеческой воли в целом перед лицом детерминирующей
ее, на первый взгляд, биологической системы. И в этом, быть может, и есть
глубочайшая психологическая притягательность, которая заключена для индивида в
обществе; хотя наиболее примитивный индивид, живущий в каждом из нас, склонен
воспринимать взгляды и убеждения других людей как в чем-то ему враждебные и
его притесняющие, иной, глубинный интеллект, также присущий каждому, отдает
себе отчет в том, что из этого конфликта произрастает большая свобода для всех,
плодами которой в конечном счете пользуется каждый.
Немотивированные
поступки
8. Известная категория действий – условно
называемая «немотивированные поступки», или внезапные решения без какой-либо
рациональной мотивации, – служит, как принято считать, доказательством,
абсолютной свободы воли. На деле доказывают они лишь пренебрежение условностями.
Они порождены ересью, гласящей, что всякое ограничение равносильно заточению;
как будто все, что мы знаем, от обозримого космоса до мезона, не имеет ограничений.
[87]
9. Если бы я бросил тухлым яйцом в архиепископа
Кентерберийского, я, может статься, сумел бы доказать,
что презираю условности; но относительно свободы воли я не доказал бы ровно
ничего. Мир иррациональных действий не стал бы основой для создания абсолютно
свободного мира, потому что для людей анархия только тогда свобода, когда к
анархии стремится каждый.
10. В мире, где индивида вычеркивают из
существования (пусть даже это только он сам так ощущает), немотивированный
поступок, вполне естественно, приобретает романтический ореол доблести. Но это
всего-навсего приговор миру в его нынешней ипостаси, а никак не оправдание
самого немотивированного поступка и не доказательство свободы воли.
Цель
относительной свободы
11. Если мы только относительно свободны,
значит, так нужно для того, чтобы со временем мы добились большей
относительной свободы. Этой свободы приходится именно добиваться: как индивиду
на протяжении собственной отдельной жизни, так и всему роду в целом на
протяжении всей его долгой истории.
12. Благодаря чему можно этого добиться,
вполне очевидно: благодаря развитию интеллекта и развитию знания – как о
себе, так и о жизни. С практически-социальной точки зрения это требует более
высокого общего уровня образования. И самое главное, это требует социального равенства.
Свобода воли жестко связана со свободой условий жизни.
[88]
Неспособность
творить добро
13. Поскольку жизненно важно, чтобы мы не
преуспели в попытках творить зло, мы не можем всегда преуспевать в стремлении
творить добро. Воля – сила внеморальная, как электричество:
может убить, а может послужить с пользой. Неудачная попытка привести в действие
ту или иную силу являет собой необходимую защитную систему, наподобие предохранителей
в электрической цепи.
14. Даже если бы мы могли претворить в
жизнь больше, чем намереваемся, мир не стал бы лучше, поскольку возросшая
способность к воле и действию в равной мере распространялась бы как на благие,
так и на дурные поступки. Следовательно, сказать, что нам бы хотелось воплотить
нашу волю в действие, – значит прежде осознать, что нам нужно еще научиться лучше разбираться в том, что есть добро и что зло,
а не в том, что потребно для скорейшего воплощения воли в действие.
15. Животные обладают сильной волей: они
всегда пытаются добиться того, чего хотят. Они неспособны сдерживать свои
желания. Потому и попадают к нам в ловушку. Слабоволие – это смазочное масло и
предохранители для машины человеческого общества.
16. Но из-за того, что мы неспособны
воплотить в действие то добро, к которому побуждает нас наша свободная воля,
возникает неудовлетворенность. Вот ящик для пожертвований, и в кармане у меня
как раз лежит шиллинг; но я прихожу мимо. Для такой несостоятельности есть
шесть главных причин.
[89]
17. Первая проистекает из фаталистичной убежденности, что никакой свободы выбора –
воплотить или не воплотить свою волю в действие – у нас нет, и потому мы
воплощаем, если воплощаем, то, что выбрано за нас. Наш выбор – иллюзия, наше
действие – пустая трата энергии. Делать – не делать... Не все ли равно?
18. Вторая причина не-делания доброго дела уходит
корнями в конфликт намерений. Высокоразвитый интеллект ведет к множественности
интересов и обостренной способности предвидеть последствия любого действия.
Воля напрочь теряется в лабиринте гипотез.
19. Все развилки грезят о перекрестках; в
атомах, так же как в людях, усложнение ведет к потере энергии. Во все времена
интеллигенцию презирали за вялость и бездеятельность. Но только в мире, где
интеллектуальная высота будет синонимична высоте
нравственной, разумно желать, чтобы самой большой властью обладали самые интеллектуально развитые.
20. Третья причина не-совершения доброго дела
упирается в нашу способность представлять себе конечный результат действия. По
опыту мы знаем, что задуманное редко получается на деле так удачно, как,
казалось, могло бы; и воображаемый идеальный результат может настолько
завладеть нашим сознанием, что становится невозможным идти на риск почти
неизбежных разочарований от столкновения с действительностью.
21. Намерение совершить действие незаметно
подменяется в сознании фактом его совершения.
[90]
Произнести вслух, что вы убеждены в необходимости сделать
то-то и то-то, может означать – если только при этом нет свидетелей, которые
поймают вас на слове, – всего-навсего удобную отговорку для самого себя, чтобы
этого не делать. Ведь добро есть действие – не намерение действовать.
22. Прежде чем осуществиться, всякое
действие, требующее сознательного волевого усилия (то есть не навязанное извне
и не инстинктивное), для нашего воображения – что спящая принцесса. Оно покоится
где-то в глуши зачарованного леса потенциальных возможностей. Реальное его
осуществление грозит разрушить все, что, возможно, было создано другими действиями;
и тут возникает близкая аналогия с половым актом. Приятнее подольше
оттягивать момент эякуляции. Даже неплохо, что сегодня
я поскуплюсь, зато завтра расщедрюсь.
23. Четвертая причина не-совершения добра проистекает из
желания доказать себе фактом бездействия, что мы вольны выбирать, действовать
нам или бездействовать. Я есть не только то, что я делаю, но и то, чего я не
делаю. Отказ от действия часто эквивалентен немотивированному поступку.
Основное побуждение – доказать, что я свободен.
24. Пятая причина не-совершения благого дела:
рассматриваемое действие столь ничтожно по отношению к конечному намерению,
что кажется просто бессмысленным. Вот между этими-то весьма шаткими
стульчиками – ну кто возьмется просеять весь песок в Сахаре или вычерпать
ложкой Атлантический океан? – и тают, как дым, многие и многие благие
начинания.
[91]
25. Шестая причина не-делания добра встречается в
случае действий, которые направлены против чего-либо. Действию здесь может
воспрепятствовать механизм поддержки «от противного».
Поддержка
«от противного»
26. Если я сильно тяготею к некоему
нравственному, эстетическому или общественно-политическому
полюсу, я буду испытывать резкую неприязнь к его противополюсу
и, скорее всего, желание принизить его значение. Но я буду сознавать и то, что
полюс, оказывающий на мою жизнь позитивное воздействие, значительной частью
своей энергии обязан этому противополюсу; кроме
того, тяготение к полюсу доставляет мне удовольствие. Мое неприятие противополюса будет в таком случае носить весьма
специфический характер. Оппозицию такого рода я называю поддержкой «от
противного».
27. Против каких-то идей и социальных
тенденций я могу протестовать и физически – прибегая к насилию. Но насилие
порождает насилие, сила порождает силу, средство порождает средство. За насилием
и гонениями нередко кроется подспудное желание, чтобы достаточное число гонимых уцелело, – иначе на ком и
дальше практиковаться в насилии? Любители псовой охоты пекутся о сохранности
лис. Самые рьяные стрелки – ревностные сторонники сохранения в лесах дичи.
28. Насилие придает силы тому, на кого оно
направлено; страсть закаляет его. Страстно спорить против чего-либо – значит
зарядить предмет спора страстностью.
[92]
29. Игры были задуманы как своеобразный регреtuum mobile, бездонный сосуд для сброса человеческой
энергии. Все великие игры: охота, рыбная ловля, игры с мячом, шахматы, карты,
кости – все дают бесконечные возможности для комбинирования. Великая игра –
что неисчерпаемый колодец: этой-то неистощимости и ждет от соперника поддерживающий
его «от противного». Англосаксонская этика, опирающаяся на идею спортивного
соперничества и игры по правилам, сложилась на основе куртуазных представлений
о рыцарской доблести и наглядно демонстрирует бережно лелеемый принцип поддержки
«от противного».
30. Чисто эмоциональная оппозиция –
это бумеранг, который всегда возвращается, и не для того только, чтобы
преподать урок: «как аукнется, так и откликнется». Всякая оппозиция, которая
может быть подхвачена врагом и использована им в своих интересах, – это не
оппозиция, а поддержка «от противного».
31. Наиболее распространенная в наше время
разновидность поддержки «от противного» осуществляется под маской терпимости.
Это общая врожденная слабость высокоразвитого интеллекта. Я демонстрирую
бездеятельную враждебность по отношению к некоему противоположному полюсу;
враждебность эта, как правило, носит характер столь общий и пространный, что
складывается впечатление, будто повлиять на ситуацию в целом у меня нет ни
малейшей возможности, какую бы активность я ни развивал.
32. Тот, кто практикует замаскированную
терпимость, прекрасно знает: то, чему он противостоит, на самом деле жизненно
необходимо для его благо-
[93]
получия. Он вполне может – и обычно такой возможности
не упускает – потешить себя словесным выражением своего неприятия, но редко
идет на какое-либо конструктивное оппозиционное действие. Напротив,
очень часто он с презрением смотрит на деятельных борцов, публично объявляющих
бой тому, чему он и сам противостоит. Он станет обвинять таких людей в том,
что у них якобы свой интерес – действие их попросту будоражит, как всякого
прирожденного экстраверта, – и что он-то сам для
этого слишком прозорлив и дальновиден. Он-то знает всю тщетность, или
обреченность, или иллюзорность активного сопротивления. Это самое остро переживаемое,
самое распространенное и самое дорогое сердцу чувство безысходности в нашу
эпоху.
33. Среди творческих личностей самыми замечательными
в нашей эпохе считаются те, кто наилучшим образом сумел выразить это ясно
сознаваемое ощущение или, если угодно, факт интеллектуального безволия и
несостоятельности; те, кто создал образ падшего святого, человека слабого; и одновременно
те, кто выразил волевое, сильное начало, создав образ человека действия, «деятеля».
Вспомним героя Дикого Запада – и вспомним персонажей Бек-кета,
Грэма Грина, Хемингуэя и Мальро.
34. Дон Кихоты нашей современной Ла-Манчи
– это оболваненные жертвы мифа о том, что восставать против чего-либо – значит
быть одержимым жаждой разрушения и что неспособность разрушать создает
трагическую ситуацию.
35. У всякой оппозиции всегда два мотива –
диаметрально противоположных. Один – это воля (по праву или без оного) к подавлению всякой оппозиции, другой – это воля
(по праву или без оного) к ее как можно более
длительному сохранению. По-
[94]
этому прежде, чем вступать в оппозицию,
необходимо определить, какую роль играют обе эти воли.
36. Помимо лицемерия сознательного,
существует множество других его разновидностей. Всякая оппозиция указывает на
то, чему она противостоит. Посмотрите, каким привлекательным1
стал грех благодаря христианству. Наилучшая оппозиция всегда научна, логична и
рациональна. Чем более она неопровержима с разумной точки зрения, тем лучше.
37. Психически больного не исцеляют от
недуга, но делают его чуть более нормальным, помогая ему понять внутреннюю
противоречивость его собственной натуры. Мало-помалу он начинает смутно
постигать, как можно самому использовать силы, которые используют его. Понимать
– значит не только прощать, но и управлять.
38. Прежде чем встать в оппозицию,
спросите себя:
Так ли уж мне нравится быть в оппозиции?
Если бы я мог одним ударом уничтожить все,
против чего я протестую, нанес бы я этот удар или нет?
Ослабит или укрепит моя оппозиция лагерь
противника?
Насколько эффективной может быть избранная
мной форма оппозиции?
Что это – поза или реальность?
До какой степени она вызвана
просто-напросто желанием заслужить восхищение – или избежать презрения – со
стороны тех, кем восхищаюсь я сам?
Нет ли еще чего-то, чему я мог бы
противостоять с большей пользой?
39. Моя оппозиция – это «мой долг»: если
бы я хоть раз признал, что моя оппозиция на самом деле – мне в удовольствие...
[95]
40. Горючие слезы, проливаемые на могиле
заклятого врага, как ни странно, часто искренние: мы оплакиваем нашу
собственную, теперь, увы, неприкаянную энергию.
41. Как часто тактика оппозиции напоминает
атаки Легкой бригады!1 И ведь что характерно:
мы восхищаемся очередным провалом куда больше, чем мы возмущаемся пустой
тратой сил и заведомой обреченностью.
Добро
равно злу
42. Против добрых дел выдвигают иногда еще
один последний, отчаянный аргумент: все действия, совершаются ли они с добрыми
намерениями или с намерениями недобрыми, с течением времени так хитро
переплетаются, что в конце концов заключенное в них
относительное добро или зло исчезают без следа. И зло, и добро, все умирает –
или видоизменяется.
43. Всем известно: что для одних зло – для
других может обернуться благом; но утверждение, возможно, справедливое для
целого или для любого данного действия, если рассматривать его в исторической
перспективе, еще не означает, что можно одним махом перепрыгнуть к теории,
будто бы ин-
1 Имеется в виду
один из эпизодов Крымской войны – Балаклавский бой (окт. 1854), когда из-за ошибки командования Легкая бригада
английской кавалерии была расстреляна русскими пушками и понесла огромные
потери. По следам этого трагического эпизода А. Теннисон написал стихотворение
«Атака Легкой бригады», ставшее хрестоматийным.
[96]
дивиду позволительно снять с себя всякие моральные
обязательства в связи с совершаемыми им поступками: это значило бы прийти к
ложному умозаключению – «что истинно в отношении действия, то истинно в
отношении того, кто это действие совершает». Человек должен
в конечном счете творить добро на благо себе самому и своему обществу – не
добро ради добра или ради поступка как такового.
44. Если добро в конце концов теряется в зле, а зло в добре, то тем самым обеспечивается сохранение
материи, но не человечества.
45. Все наши суждения о том, что хорошо и
что плохо, бессмысленны как с абсолютной, так и с эволюционной точки зрения.
Но мы словно судьи, которым хочешь не хочешь приходится
судить. Такова наша функция – судить, делать выбор между добром и злом. Если
мы от этого отказываемся, мы перестаем быть людьми и возвращаемся в наше исходное
состояние – становимся материей; но даже в этом худшем случае худший из нас все
равно больше, чем просто несколько десятков килограммов услужливых молекул.
Почему добра так мало?
46. И все же, даже учитывая все эти
причины – учитывая, что не-совершение
добра часто происходит, по-видимому, от нашего неумения понять, какой из
возможных путей действительно лучший, или от искренней неспособности
распознать какую бы то ни было необходимость действовать (старинная ересь
квиетизма), – все мы прекрасно сознаем, что
[97]
делаем меньше добра, чем могли бы. Как бы
мы ни были глупы, бывают простейшие ситуации, когда для всякого очевидно, по
какому пути нужно идти, чтобы сделать добро, и тем не
менее мы от этого пути уклоняемся; как мы ни эгоистичны, бывают случаи, когда
путь добра не требует от нас никакого самопожертвования, и все же мы от него
уклоняемся.
47. На протяжении последних двух с
половиной тысячелетий едва ли не каждый великий мыслитель, святой, художник
отстаивал, олицетворял и восславлял – если не прямо,
то косвенно – благородство и неоспоримую ценность доброго деяния как первооснову
справедливого общества. И общественная, и биологическая ценность доброго
деяния, по их свидетельству, не подлежит сомнению. Поневоле
спрашиваешь себя, уж не заблуждаются ли великие, и не ближе ли простые
смертные, коих большинство, к пониманию некой пусть порочной, но куда более
глубокой истины: вообще говоря, лучше ничего не делать, чем, опять-таки
вообще говоря, делать добро.
48. По моему убеждению, в этой странной,
иррациональной апатии повинен рожденный религией миф о том, что, творя добро,
мы получаем удовольствие – если есть загробная жизнь, то есть и вечное
блаженство – и что вследствие этого творящий добро счастливее
творящего зло. Окружающий мир богат на свидетельства, что все это и впрямь не более чем мифы: праведники сплошь и рядом куда несчастнее злодеев, а добрые дела сплошь и рядом приносят
одни страдания. Точно так же, как человек вечно ищет, что всем движет, он
вечно ждет вознаграждения. Ему все кажется, что должна же быть еще какая-то
компенсация за добрые дела – нечто посущественней,
чем просто чистая совесть и чув-
[98]
ство собственной правоты. Отсюда
неопровержимый вывод: добрые дела должны приносить (а
следовательно, заведомо обещать) удовольствие. А если нет, тогда игра просто
не стоит свеч.
49. Выделяются два очевидных «типа»
удовольствия. Первый можно назвать преднамеренным, или запланированным,
в том смысле, что событие, которое доставляет удовольствие, – свидание с
возлюбленной, посещение концерта – заранее спланировано и осуществляется в
соответствии с вашими намерениями. Вторая и гораздо более важная разновидность
– удовольствие случайное, или непреднамеренное, в том смысле,
что наступает оно неожиданно: это не только нечаянная встреча со старым
другом, внезапно открывшаяся вам прелесть какого-то в обычное время весьма
заурядного пейзажа, но и все те элементы вашего намерения получить
удовольствие, которые нельзя было предугадать. Вообще говоря, когда мы
задумываем преднамеренное удовольствие, мы всегда неосознанно допускаем, что
нам причитается еще и некое бесплатное приложение из разряда случайных
удовольствий. То есть наш подход сродни отношению
путешественника к предстоящей поездке: в тех рамках, в каких его путешествие спланировано
и цели его определены, он получит свое преднамеренное удовольствие, но помимо
этого он всегда рассчитывает на изрядную долю удовольствия случайного, как от
того, что приключится с ним в соответствии с его намерениями, так и от того,
что принесет ему счастливый случай. Тем самым мы заключаем двойное пари,
страхуя себя от возможного проигрыша: если запланированные удовольствия
обернутся разочарованием, у нас есть про запас непредвиденное, и наоборот.
[99]
50. Что сразу бросается в глаза, когда
речь заходит об этих двух типах удовольствия, это то, что оба они в громадной
степени зависят от случая. Скажем, девушка собирается выйти замуж, все
давным-давно спланировано. И тем не менее, когда
наступает день свадьбы и совершается обряд бракосочетания, ее не покидает
ощущение, что ей улыбнулась удача. Ведь не случилось ничего – а сколько могло возникнуть препятствий! – что помешало бы
ему свершиться. И теперь она, быть может, оглядываясь назад, вспоминает ту
первую, случайную встречу с человеком, который только что стал ее мужем:
лежащий в основе всего элемент случайности со всей очевидностью выступает на
первый план. Короче говоря, мы поставлены в условия, когда удовольствие обоих
типов воспринимается нами как преимущественно результат случая. Мы не
столько сами приходим к удовольствию, сколько удовольствие приходит к нам.
51. Но стоит нам начать относиться к
удовольствию как к некоему выигранному пари, а затем пойти чуть дальше,
уповая на то, что подобным образом мы можем получить удовольствие и от
нравственного выбора и связанных с этим поступков, – тут недалеко и до беды.
Атмосфера непредсказуемости, насквозь пронизывающая один мир, как зараза, неизбежно
проникает в другой. Случай управляет законами удовольствия – так пусть же он,
говорим мы, управляет законами доброго дела. Хуже того, отсюда мы приходим к
выводу, что только те добрые дела, которые сулят удовольствия, и стоит совершать.
Источником удовольствия может быть общественное признание,
чья-то персональная признательность, личная корысть (расчет, что за добро тебе
отплатят
[100]
добром); надежды на блаженство в загробной
жизни; избавление от чувства вины, если таковое внедрено в сознание
культурной средой обитания. Но в любом из этих случаев, как ни объясняй его историческую
необходимость и ни оправдывай с точки зрения прагматики, такого рода побудительный
мотив создает совершенно нездоровый климат вокруг нашего намерения поступать
как должно.
52. Творить добро в расчете на
какое-либо общественное вознаграждение не значит делать добро: это значит
делать что-то в расчете на общественное вознаграждение. То, что при этом
заодно совершается добро, может, на первый взгляд, служить оправданием для
подобного побуждения к действию; но в таком оправдании кроется опасность, и я намерен
это продемонстрировать.
53. Есть и третий, не столь очевидный,
«тип» удовольствия, с которым мы обычно не связываем идею удовольствия, хотя
ощущаем его. Назовем его функциональным, поскольку это удовольствие мы
получаем от самой жизнедеятельности во всех ее проявлениях – от того, что мы едим, испражняемся,
дышим, в общем, существуем. В определенном смысле это единственная категория
удовольствий, в которых мы не можем себе отказать. Если мы не до конца
отчетливо различаем этот тип удовольствий, то происходит это потому, что на них
накладываются удовольствия двух других, гораздо более осознанных и более
сложных типов. Когда я ем то, что мне хочется, я испытываю запланированное
удовольствие; когда я наслаждаюсь тем, что я ем, сверх ожиданий, я испытываю
удовольствие непредвиденное, но под всем этим кроется функциональное удовольствие
[101]
от еды, поскольку есть – значит
поддерживать существование. Воспользовавшись терминологией Юнга, этот третий
тип следует считать архетипическим, и именно из него,
по моему убеждению, нам следует выводить мотивы для совершения добрых дел.
Выражаясь медицинским языком, добро нам следует из себя эвакуировать –
не эякулировать.
54. Мы никогда не пресыщаемся отправлением
естественных физиологических функций организма. И не ждем извне вознаграждения
за то, что мы их отправляем, – нам ясно, что вознаграждение в самом их
отправлении. He-отправление приводит к болезни или смерти, точно так
же, как не-отправле-ние добрых дел в конечном счете
чревато смертью общества. Благотворительность, добрые поступки по отношению к ближним, действия, направленные против несправедливости и неравенства,
должны совершаться ради гигиены, а не ради удовольствия.
55. Из чего же тогда складывается
достигаемое таким образом функциональное «здоровье»? Наиважнейший его элемент
следующий: доброе дело (причем из понятия «доброе дело» я исключаю здесь любые
действия, истинным мотивом которых служит общественное признание) – самое
убедительное из всех возможных доказательство того, что мы действительно
обладаем относительной свободой воли. Даже когда доброе дело не идет вразрез с
личными интересами, оно требует отсутствия личной заинтересованности или,
если посмотреть на это иначе, необязательного (с точки зрения биологических
потребностей) расхода энергии. Это акт, направленный против инерции, против
того, что в противном случае целиком подчинялось бы инерции и естественному
процессу. В некотором смысле это акт боже-
[102]
ственный – в стародавнем понимании «божественного»
как вмешательства свободной воли в сферу материального, заточенного в своей
материальности.
56. Все наши концепции Бога – это
концепции наших собственных потенциальных возможностей. Милосердие и
сострадание, как универсальные атрибуты наиболее совершенных (под какими бы
внешними личинами они ни скрывались) представлений о
Боге, – не что иное, как те самые качества, которые мы мечтаем утвердить в
себе. Они не имеют никакого отношения к какой бы то ни было
внешней «абсолютной» реальности: они суть отражение наших надежд.
57. В обычной жизни нам нелегко бывает
отделить своекорыстные мотивы от того «гигиенического» мотива, который я
выделяю в отдельную категорию. Однако гигиенический мотив всегда можно использовать
для оценки прочих мотивов. Он являет собой как бы их мерило, особенно
применительно к той, увы, обширной разновидности, когда благое, в глазах совершающего, деяние оборачивается в результате несомненным
злом. Среди инквизиторов, среди протестантов – охотников за ведьмами и даже
среди нацистов, истреблявших целые народы, были
несомненно те, кто вполне искренне и бескорыстно верил, что творит благо. Но
даже если бы они вдруг оказались правы, все равно выяснится, что двигала ими
жажда получить сомнительное вознаграждение за все их «добрые» дела. Они уповали
на то, что грядет лучший мир – для них самих и
их единоверцев, но никак не для еретиков, ведьм и евреев, которых они
истребляли. Они поступали так не ради большей свободы, а ради большего удовольствия.
[103]
58. Свобода воли в мире без свободы – все равно что рыба в мире без воды. Она не может существовать,
потому что не находит себе применения. Политическая тирания извечно впадает в
заблуждение, будто бы тиран свободен, тогда как его подданные пребывают в
рабстве; но он и сам жертва собственной тирании. Он не свободен поступать как ему хочется, потому что то, чего ему хочется,
предопределено, и, как правило, в очень узких пределах, необходимостью
сохранять тиранию. И эта политическая истина истинна также и на личностном
уровне. Если намерение совершить доброе дело не ведет к тому, чтобы установить
больше свободы (и следовательно, больше
справедливости и равенства) для всех, оно будет отчасти вредоносным не только
для объекта действия, но и для того, кто это действие совершает, поскольку
составляющие зла, скрытые в намерении, неизбежно ведут к ограничению его собственной
свободы. Если перевести это на язык функционального удовольствия, то ближе
всего окажется сравнение с пищей, которая своевременно не выведена из
человеческого организма: ее питательная ценность под влиянием образовавшихся
вредных элементов сводится на нет.
59. За последние два
столетия личная и общественная гигиена и чистоплотность поднялись на более
высокую ступень; произошло это главным образом потому, что людям настойчиво
внушали: если болезнь настигает их, когда они грязны и апатичны, то это совсем
не оттого, что так распорядился Бог, а оттого, что так распоряжается природа, и
это вполне можно предотвратить; не оттого, что так устроен наш
несчастный мир, а оттого, что так действуют поддающиеся контролю механизмы
жизни.
[104]
60. Мы прошли первую, физическую, или
телесную, фазу гигиенической революции; настало время идти на баррикады и
сражаться за следующую, психическую фазу. Не делать добро, когда ты мог бы
делать его с очевидной пользой для всех, не значит поступать безнравственно:
это попросту значит расхаживать
как ни в чем не бывало, когда руки у тебя по локоть вымазаны экскрементами.
VI
НАПРЯЖЕННОСТЬ
ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ РЕАЛЬНОСТИ
1. В силу нашей способности рассуждать,
воображать и предполагать мы существуем – умственно и психически – в мире
противоположностей, отрицаний, взаимоисключений.
Возможно, существует какая-то иная, абсолютная реальность, где всё устроено
иначе. Возможно, существуют и другие относительные реальности. Но мы, люди,
обитаем именно в этой «напряженной», или полярной, реальности.
2. Все, что существует или представимо как существующее, – это некий полюс. Все
чувства, идеи, мысли – полюсы; и каждому полюсу
соответствуют противополюсы.
3. Выделяются две категории противополюсов. Одна – это ничто, не-существование данного
полюса. Другая – это все, что опровергает, подрывает,
умаляет данный полюс, выступает его противоположностью или отклоняется от
него.
[106]
4. Самый
очевидный противополюс какой-либо идеи – это идея ей
обратная, противоположная. Мир круглый – мир не круглый. Но если между моим сознанием и его непрерывной сосредоточенностью
на данной идее {Мир круглый) стоит что-то еще – это тоже противополюс. На первый взгляд,
самым страшным врагом идеи-полюса должна быть идея ей противоположная {Мир
не круглый); но на самом деле все второстепенные противополюсы
(иные интересы, события, потребности, идеи), которые отвлекают сознание от
идеи-полюса, представляют для нее опасность гораздо большую; по сути,
если они никак не указывают на нее, но, наоборот, перемещают ее с поверхности
вглубь, они тем самым низводят ее до нуля, превращают в ничто.
И значит, в каком-то парадоксальном смысле противоположная идея поддерживает –
в силу того, что прямо указывает на нее, – идею, которой она, казалось бы,
противостоит самым решительным образом.
5. Даже когда обратные утверждения
откровенно лишены смысла и очевидно ложны, они наполняют жизнью и смыслом те
самые утверждения, которым они противостоят: так, не-существование – в человеческом
понимании – «Бога» наполняет жизнью и смыслом все то, что существует.
6. Первое и самое непосредственное
понимание этой полярности приходит к нам из опыта постижения собственного «я» –
нашего тела и вслед за тем нашего сознания.
Противополюсы внутри «я»
7. Мне постоянно приходится сознавать инакость окружающих вещей. Все они в каком-то смысле мои противополюсы. Экзистенциалист, последователь
[107]
Сартра, сказал бы, что они теснят меня со
всех сторон, хотят подчинить меня своей власти, посягают на мою самость. Но они же определяют меня – говорят мне, что я
такое; а если мне не сказать, что я такое, то я и не знаю, что я такое. К тому
же я сознаю, что все иные объекты находятся в точно такой же ситуации, как и я
сам: крохотный полюс в безбрежном океане противополюсов,
я бесконечно изолирован, но моя ситуация бесконечно повторяется.
8. Все части моего тела – мои руки, язык,
пищеварительный тракт – объекты, внешние для меня. Слова, произносимые мной, –
мои противополюсы. Нет такой умственной деятельности,
когда я не мог бы отступить в сторону и посмотреть на нее как на противополюс. Получается, что я весь соткан из противополюсов. Мое тело, мои мысли и мои слова подобны
саду, комнатам и мебели у меня дома. Они, конечно, кажутся мне больше моими,
чем, скажем, ваш сад или комната, где вы сейчас читаете; но достаточно
моментального анализа, чтобы я убедился: они не мои ни
в общем, ни в научном смысле. Они мои в силу искусственности закона и в силу
алогичности (или биологичности) эмоций. Мой сад –
это совокупность травы, земли, растений, деревьев, которыми я владею по закону
и могу наслаждаться, покуда
я живу; но он не мой. Ничто, даже то, что я называю самим собой, не мое; индивидуальность
и противополярность отделяют меня от всего.
9. Я вижу эти странные
приспособления – кисти, которыми завершаются мои руки; вижу эти странные
приспособления – руки, свисающие с моих пле-чей; вижу
эти странные приспособления – плечи, которые расходятся в обе стороны от моей
шеи; вижу это странное приспособление – шею, на которой держится моя голова;
вижу это странное приспо-
[108]
собление – голову, в которой содержится мой мозг;
вижу это странное приспособление – мозг, который видит себя и называет себя
приспособлением и пытается отыскать в себе нечто, что не является приспособлением,
но приспособлением для чего служит он сам.
10. Где же в таком случае полюс полюсов? Где то самое «я», которое позволяет мне все это описывать?
Которое заявляет, что все, как внутри, так и вовне меня, есть нечто иное? Совершенно
ясно, что это не более чем фиксация явлений; бесцветный механизм, отличающийся
от других таких же механизмов только своим положением в пространстве и времени.
В конце концов «я» – это всего-навсего обычное состояние человеческой ментальности.
11. Описание, которым мы привыкли
пользоваться, звучит так: «Я осознаю, что у меня в мозге произошло некое
возмущение». Хотя правильнее было бы сказать: «Данное возмущение возмутило – и
процесс возмущения пришелся на – конкретную область опыта, в которой
существует отражатель этого возмущения: тот, кто утверждает здесь
утверждаемое». «Я», таким образом, – просто удобное географическое описание, а
вовсе не абсолютная сущность.
12. Если о «я»-полюсе вообще имеет смысл
говорить, то только как о сумме отраженных (и воссозданных памятью)
возмущений в этой конкретной области. Не было бы возмущений, не было бы и «зеркала»
– не было бы никакого «я». Короче говоря, «я» есть совокупность составляющих
его противополюсов, и без них оно ничто.
13. В определенном смысле, однако, каждый
отдельный противополюс должен казаться враждебным
[109]
по отношению к «призраку» по имени «я»,
который представляет собой совокупность всех прочих противополюсов.
Противополюс к «я есть»,
причем строго противоположный, – «я не есть». Как это ни парадоксально, он
отнюдь не самый враждебный: ведь моя смерть (о чем красноречиво напоминают нам
надгробные плиты) как минимум свидетельствует о моем существовании. Все мы так или иначе думаем о собственной смерти, и в этом нет,
как правило, ничего патологического – напротив, это один из простейших способов
убедиться, что мы живы. Но другие противополюсы,
которые являются внешними по отношению к моему телу, за пределами моего
непосредственного окружения и того, чем я обладаю, – все они фактически
отодвигают меня на задний план. Они мешают мне (и другим людям тоже)
сосредоточиться на мне самом. Они меня умаляют. И тем самым пробуждают во мне
мое личное чувство немо.
14. Осознанно или
неосознанно, мы требуем от противополюса одного –
чтобы он так или иначе указывал на наше существование и наше существование
подтверждал: тем, что он по закону принадлежит нам, тем, что любит нас или
ненавидит, нуждается в нас или нас признает; тем, что мы можем либо
идентифицировать себя с ним, либо методом поддержки «от противного» себя ему
противопоставить. Чем больше мы сознаем это ничто в неподвижной
сердцевине нашей сущности – то ничто, которое мы маскируем разговорами о «я», – тем больше мы хватаемся за
эго-отражающие (или немо-разрушающие) качества в противополюсах, из которых мы по собственному усмотрению
подбираем наиболее подходящие декорации для нашей жизни.
[110]
15. Между всеми этими противополюсами
– как свободно выбираемыми, так и неизбежными – и «я»-полюсом существуют
определенные отношения; но поскольку все противополюсы
сами по себе тоже являются полюсами и обладают своими собственными противополюсами (один из которых как раз и есть «я»),
ситуация «я»-полюса аналогична своеобразному
перетягиванию каната, только по очень сложной схеме. Нам придется представить
себе несметное число команд, каждая из которых тянет за свой канат (а все
канаты завязаны узлом в центре), – команд разной силы, то прямо действующих заодно
друг с другом, то косвенно влияющих на расстановку сил, а зачастую тянущих в
диаметрально противоположные стороны. Узел в центре – это и есть «я», а
разнообразные силы, тянущие каждая в свою сторону, и создают состояние
напряженности.
Напряженность
16. Напряженность возникает вследствие
воздействия на индивида противоборствующих чувств, мыслей, желаний и событий.
Перетягивание каната порой оказывается односторонним, в том смысле
что индивид заведомо знает, какой из «сторон» он желает победы. В
общественно-политической сфере именно так обычно и обстоит дело. Юдофоба не
привлекает просемитизм, пацифиста – военная интервенция.
Правда, напряженность все-таки остается, поскольку индивиду известно, что
общество в целом придерживается противоположной точки зрения. Но во многих
других ситуациях конфликт происходит в самом индивиде. Его тянет сперва в одну сторону, потом в другую. Эти колебания могут в
итоге сложиться в ритмичную и даже приятную комби-
[111]
нацию, как при нормальных сексуальных
отношениях; могут стать пыткой на дыбе; а в крайних случаях завязанные узлом
канаты – сознание индивида – могут, не выдержав натяжения, и вовсе лопнуть.
17. Напряженность может иметь как благие,
так и пагубные последствия: в одном случае это игра, в другом душевное
беспокойство. Напряженность, как и любой другой механизм во вселенском процессе,
индифферентна к организмам, на которые воздействует. Она с одинаковым успехом
может их осчастливить и может уничтожить.
18. Каждый из нас, и каждое общество, и
каждый мир – центр паутины, переплетения подобных напряженностей;
то, что мы называем прогрессом, – попросту результат взаимодействия противоборствующих
сил в этом сложном переплетении. Быть человеком или быть человеческим
общественным институтом – все равно что подрядиться
выступать канатоходцем. Хочешь не хочешь надо держать
равновесие – и надо идти.
19. Нам никогда не достичь состояния
идеального равновесия. Единственным идеальным равновесием для нас может быть
только равновесие, позволяющее нам жить, – прочие не в счет. И даже если на
краткий миг идеальное равновесие удается поймать, время позаботится о том,
чтобы оно не сохранилось. Время – вот что делает наше балансирование явлением
действительности.
20. Эволюция меняется, чтобы оставаться
неизменной; но мы меняемся, чтобы стать другими. Время течет, с нашей
человеческой точки зрения, чтобы всякий момент был во власти случая и требовал
сохранять равновесие.
[112]
21. Наше удовольствие и наша боль, наша радость
и наша зависть что ни час сообщают нам, удерживаем ли мы равновесие или срываемся
вниз. Мы живем в лучших из возможных для человечества миров,
потому что так мы приспособлены и так усовершенствованы, что иным этот мир для
нас быть не может; лучше и счастливее всего мы
чувствуем себя в ситуации натянутого над землей каната, при условии, что мы
можем совершенствовать свое мастерство по мере того, как поднимаемся все выше
и выше. Высота в этой ситуации принципиально определяется нашей
способностью к саморазрушению. Чем выше мы взбираемся, тем устойчивее – а что
такое устойчивость, как не форма равенства? – мы должны становиться. Иначе
сорвемся.
Механизм
напряженности
22. В основе всего – напряженность между
удовольствием и болью; и три главных области, в которых действует
удовольствие–боль, это сфера вторичных напряженностей,
образуемых парами добро–зло, красота–уродство и безопасность–опасность. Основополагающая
истина, распространяющаяся на все эти пары, состоит в том, что их «хорошие»,
доброкачественные полюсы целиком и полностью зависят,
с точки зрения их «доброкачественности» – их ценности для нас, – от их «плохих»
противополю-сов. Всем известно: избыток красоты может
обернуться уродством, боль – подлинным удовольствием... и так далее, что ни
возьми.
23. Пара красота–уродство может служить образцом
для демонстрации механизма действия всех прочих напряженностей.
Точно так же, как разли-
[113]
чаются два типа удовольствия, преднамеренное и
случайное, различаются и два схожих типа красоты, в зависимости от нашего
способа восприятия, – красота объективная и актуальная. Объективная красота
некоего объекта или опыта непреложна – как бы заключена в скобки, отделяющие ее от каких бы то ни было субъективных реакций и чувств
того, кто ее воспринимает. Актуальная красота – это то, что я ощущаю в
данном конкретном случае: то воздействие, какое тот или иной объект или опыт
оказывает на меня в этот конкретный момент.
24. Нас с детства приучают мыслить о
великом искусстве (да и о многом другом, в частности о религии) именно в
объективном ключе, как будто всякий актуальный опыт восприятия великого произведения
живописи должен производить на всех нас одно и то же воздействие. Достаточно заглянуть в любую прославленную художественную галерею в
разгар наплыва посетителей, чтобы воочию убедиться, к чему это приводит: толпы
осовелых от скуки туристов с непроницаемыми, как у истуканов, лицами во все
глаза глядят на великое искусство и никак не могут взять в толк, отчего у них
нет даже слабого проблеска реакции, ведь искусство-то великое! Они до
того несамостоятельны в суждении, что даже не допускают вероятности, что в актуальном
смысле какая-нибудь реклама кока-колы может быть прекраснее
прославленного шедевра Микеланджело.
25. Объективная красота – разумеется, миф:
миф очень удобный, без которого невозможно было бы обучать искусству и
постигать «науку» художественного восприятия, и миф, кроме того, очень человеческий,
поскольку для того, чтобы обнаружить в объекте объективную красоту, нужно
попытаться пробу-
[114]
дить в себе лучшие чувства, на которые
представители человеческого рода способны. Все великие произведения искусства
– это, так сказать, светские иконы, и видеть их объективно значит совершать
светский обряд причащения.
26. Но у объективной красоты имеются два
заклятых врага – реальность и узнаваемость. Абсолютная
реальность эстетического опыта – это то, что мы
действительно чувствуем, как «в скобках», так и «за скобками». Узнаваемость порождает пренебрежение, иначе говоря, скуку,
навеваемую «скобками» непреложности. Созерцать объективную красоту становится
обязательством, долгом, а все мы прекрасно знаем, что понятия «долг» и
«удовольствие» редко бывают в согласии друг с другом; повторное посещение
галереи – это ведь и посещение первого посещения. Из этого, конечно, не следует,
что любые повторения опытов восприятия прекрасного непременно умаляют
изначальную красоту. Это часто неверно применительно к искусству и определенно
неверно как обобщение применительно ко многим другим занятиям, например к
любовным утехам. Тем не менее для человека характерно
глубинное, архетипическое неприятие всяческой рутины,
обусловленное потребностями выживания (выживание суть правильное выполнение
затверженных навыков, будь то навыки охоты/собирательства из повседневной практики
примитивного человека или трудовые навыки, обеспечивающие регулярный денежный
заработок человеку индустриального общества). Удовольствие тесно связано с
красотой непредсказуемой (вспомним «случайный» тип удовольствия) и свежей, то
есть не известной из прежнего опыта.
27. Конечно, подобную красоту – назову ее
условно девственной – можно ощутить и в уже зна-
[115]
комых объектах, точно
так же как некую метафорическую девственность можно обнаружить в возлюбленной
и тогда, когда ее фактическая девственность осталась в далеком прошлом. Именно
такую девственную красоту ощущают почти все дети, а также поэты и художники,
иногда под воздействием определенных наркотических веществ, например алкоголя
или ЛСД. Но для огромного большинства взрослых
единственным способом ее ощутить служит
только новый опыт.
28. Правда, мы находим, чем заменить утраченную
объектом девственную красоту. Картина красива, потому что она моя – потому что я ею владею, или храню ее в своей памяти, или понимаю
сокрытую в ней тайну. Просто вещь становится моей вещью, не вещью в себе.
Опыт уступает место обла-
29. Современное общество все упорнее заталкивает нам в глотку объективную красоту.
Только такая красота и занимает профессиональных критиков; а мы живем в эпоху
критиков. Только такая красота заботит коммерцию. Массовые
средства информации, отработанная техника вульгаризации, пришедшая на смену
дидактической морали девятнадцатого века дидактическая культура века двадцатого
(в доказательство того, что орган воздействия на массы верно «служит» этим
самым массам), численный рост музеев и художественных галерей, шквал
литературы информативного характера – все это толкает нас, существ по сути
своей «актуальных», воспринимать мир в «скобках», в условно-объективном виде.
30. Характерная для наших дней притягательность
наркотиков и разных философий –- таких
как
[116]
дзэн-буддизм, – помогающих обнаружить девственную
красоту в знакомых объектах, объясняется нашим протестом против того давления,
которое оказывает на нас современное общество. У объективной красоты есть
свое назначение, и в этих рамках она нужна и важна; но иногда нам хочется поменьше
всяких имен и названий, поменьше ярлыков, поменьше анализа и исторических
привязок – словом, поменьше «культуры». Нам хочется, чтобы сейчас, в эту
самую минуту, ничто не стояло между объектом/опытом и разумом и чувствами. Нам
нужна вещь в себе.
31. Подгоняемые этим
желанием и вынужденные вечно искать дотоле
неизведанное, мы ставим себя в ситуацию Мидаса.
Все, к чему он прикасался, обращалось в золото – и с этого мгновения становилось
для него совершенно бесполезным. Мы жаждем девственной красоты, но стоит нам
вкусить ее, она обращается в золото... или скуку. И нам приходится искать
снова. Удовлетворить желание значит сотворить новое
желание.
32. Но есть, конечно, и еще один элемент в
нашем стремлении к девственному опыту красоты. Не нужно большой
наблюдательности, чтобы заметить: здесь действует тот же неумолимый закон, что
и в случае с голодом, – «злое», или очевидно враждебное, состояние необходимо
нам, чтобы насладиться состоянием «добрым», или благожелательным.
33. Голод и аппетит означают ровно одно
и то же. У вас есть аппетит? Да, я голоден. Вы голодны? Да, у меня
разыгрался аппетит.
34. То же справедливо и для всех остальных
главных напряженностей. Удовольствие вдвойне удовольствие,
если наступает вслед за периодом боли. Без-
[117]
опасность – если следует за опасностью.
Добро – за злом. Нельзя отрицать того, что мы не всегда активно стремимся к
«плохим» противополюсам и наш откат от «хороших»
полюсов вызван скорее апатией, нежели активным действием: не так уж часто мы
действительно причиняем себе боль, бессмысленно рискуем жизнью или идем на
преступление. Но как-бы там ни было, нам не обойтись без попеременной
смены этих противоположных состояний, и мы сами способствуем такому ходу вещей
тем больше, чем больше мы чувствуем себя обделенными
(в силу пороков общества и образования, в силу неоправданного неравенства,
царящего в нашем мире) необходимым нам девственным опытом.
35. Вполне естественно, что на нашем нынешнем
плачевном этапе цивилизации (так далеко ушли, так мало чему научились!) многие
рассматривают девственный опыт как самый существенный компонент жизни, неважно где его обретать – среди социально «хороших» или
«плохих» полюсов. Оправдание найдется и для преступления (как это прекрасно
продемонстрировал Жан Жене1), и для уголовно
ненаказуемого зла (эпидемия супружеской неверности, жестокость неписаных
законов коммерции и так далее), и для игры с опасностью (рискованные
увлечения и профессии, вроде альпинизма и автогонок).
36. Даже тот, кто пытается обрести
удовольствие на «хороших» полюсах, точно так же нуждается в «плохих» полюсах,
хотя бы сам и не стремился получить там личный опыт.
__________________________________________________
1 Жан Жене (1910–1986)– французский писатель, прославившийся абсурдистскими пьесами из жизни изгоев общества.
[118]
37. В результате всего сказанного может
сложиться впечатление, будто этот попеременно действующий механизм так
глубоко внедрился в самое наше существо – и в самое существо нашего общества, –
что мы не в силах ему противостоять. Но это равносильно утверждению, что разум
и наука бессильны против принципа удовольствия и нашего болезненного
пристрастия к девственному опыту; что мы вообще не способны контролировать то
сокрушительное воздействие, которое эти напряженности заставляют в настоящее
время испытывать каждого из нас в отдельности и каждое наше общество в целом. Я
решительно отвергаю такой пессимистический и фаталистический взгляд на судьбу
человечества и хочу предложить к рассмотрению модель и метод решения этой
проблемы.
Манипулирование
напряженностями
38. Модель – это брачный союз; метод –
транспозиция; и достичь мы надеемся, разумеется, не искоренения всех и
всяческих напряженностей вообще, но избавления от
напрасной траты энергии, бессмысленной борьбы и ненужных страданий. Воду пить
необходимо, но это не значит, что необходимо пить воду зараженную.
39. Соединение – вот первый принцип:
протон соединяется с электроном, атомы, соединяясь друг с другом, образуют все
более и более сложные соединения, наконец формируют
молекулы, амеба соединяется с амебой, мужская особь с женской, сознание с
сознанием, страна со страной; существовать – значит участвовать в соединении.
Быть – значит соединяться, и чем выше форма бытия, тем теснее соединение.
[119]
40. Брачный союз – наилучшая общая
аналогия существования. Это наиболее знакомая полярная ситуация, в которой
наблюдается наиболее знакомая напряженность; и сам факт, что воспроизведение
требует полярной ситуации, служит биологически важным объяснением того, почему
мы мыслим полярно.
41. Как и всякое другое состояние
напряженности, брачный союз разрывается между мифом и реальностью.
Объективный миф – это так называемый Идеальный Брак: якобы достижимое состояние
абсолютной гармонии между партнерами. Реальность – это то, что мы имеем в
каждом конкретном случае, то есть всякий без исключения реальный брак.
42. Супружеские пары, как правило,
стараются демонстрировать обществу, друзьям и даже собственным детям некую
идеальную версию своего брака, представляя его как Идеальный Брак; и даже если
они этого не делают, они и тогда говорят и судят о своей неудаче по мерке Идеального
Брака.
43. Критериями же того, что именуют Идеальным
Браком, считаются страсть и гармония. Но страсть и гармония – понятия
несовместимые. Брак может начаться со страсти и закончиться в гармонии, но он
никак не может быть одновременно и страстным, и гармоничным.
44. Страсть – это полюс, высшая точка
соединения; к ней можно взлететь только как взлетаешь
ввысь на качелях – а потом от коитального полюса
назад к раздвоенному противополюсу, от двуедин-ства к двум единицам. Цена страсти – отсутствие
страсти.
[120]
45. Во времена Белого террора1 полиция схватила двоих подозреваемых, мужчину
и женщину, которые были страстно влюблены друг в друга. Шеф полиции придумал
для них дотоле неслыханную пытку. Он велел крепко
связать их вместе, лицом к лицу. Поначалу любовники утешали друг друга тем, что
их по крайней мере не разлучили, пусть даже это
походило скорее на неразлучность сиамских близнецов. Но мало-помалу каждый
стал тяготиться своей половиной (угнетала грязь, невозможность уснуть), а потом
и вовсе ее возненавидел; и наконец их взаимное
отвращение дошло до того, что когда их освободили, они расстались и никогда
больше друг с другом не разговаривали.
46. Только очень немногие супружеские пары
с самого начала совместной жизни не знают ни взаимной ненависти, ни ссор –
явление если и возможное, то очень и очень редкое. Можно ведь и музыку
сочинять так, чтобы каждый интервал представлял собой идеальную кварту. Но от
этого музыка не стала бы идеальной. Для большинства супружеских пар не
новость, что существует такой парадокс: страсть губит страсть, как
прикосновение Мидаса уничтожает обладание.
47. Вот почему способная дальновидно
мыслить супружеская пара могла бы прийти к следующему выводу: если хочешь
удержать страсть на долгие годы брака, следует намеренно ссориться и ненавидеть,
– чтобы затем на тех же качелях вместе взмыть назад.
____________________________________________
1 Волна насилия на расовой почве в США, набравшая особую силу после поражения Юга в Гражданской войне (1861-1865), когда возникли тайные террористические организации («Ку-клукс-клан» и др.), членами которых были в том числе и официальные лица штатов.
[121]
Недаром женщины чаще выступают зачинщиками
семейных ссор: они лучше мужчин понимают человеческую природу, лучше понимают
все таинственное и непостижимое и лучше понимают, как сохранить страсть живой.
Какими бы сугубо биологическими причинами ни объяснялась менструация, это еще и
самый эффективный механизм воссоздания страсти; да и женщины, упорно
сопротивляющиеся эмансипации, тоже знают, что делают.
48. Но рано или поздно наступает момент,
когда страсть, оплачиваемая ссорами, начинает обходиться слишком дорого.
Чтобы преодолеть привыкание, бытовую рутину, ей требуются все более и более
бурные взаимоотталкивания, и в результате два брачных
полюса либо все более ожесточенно ссорятся внутри брака, либо устремляются на
поиски новой страсти, нового полюса – вне брака.
49. Страсть можно контролировать
одним-единственным способом – принося в жертву ее удовольствия.
50. Но такая жертва невероятно трудна,
почти невозможна, по крайней мере в капиталистическом
западном обществе, в силу нашего отношения к старению. С разрушением веры в загробную
жизнь и соответствующим усилением требования равенства утвердилась всеобщая
тенденция в ужасе шарахаться от смерти и от того возраста, когда она настигает
человека. Какой бы аспект нашего общества мы ни взяли, от искусства до рекламы,
всюду мы видим тот же культ и ту же жажду вечной юности – и, следовательно,
страсти. Прибавьте к этому еще наше безудержное стремление к девственному
опыту, и вы поймете, почему все наши представления и критерии, относящиеся к
супружеской верности, радикально изменились.
[122]
51. Главная вина тут ложится на мужчину,
поскольку у мужчин всегда была настоятельная потребность в публичном и
социальном – в большей мере, чем в эмоциональном и семейном, – вознаграждении
при жизни. Вопреки мужскому мифу о женском тщеславии, в оголтелой
погоне за химерой вечной юности им принадлежит бесспорное первенство. В нашу
эпоху западный мужчина чем дальше, тем все больше омусульманивается в своем отношении к брачным узам и
женщинам. И хотя полигамия пока еще не узаконена официально,
наблюдаемое сегодня повсеместно желание мужчин в возрасте за сорок–пятьдесят
променять жен-ровесниц на любовную связь или новый брак с молодой девицей, которая
по возрасту годится им в дочери (если не во внучки), – это уже de facto существующий
институт многоженства в среде состоятельных и преуспевающих представителей
профессий, наименее жестко регламентированных традиционными условностями (в особенности
таких, которые связаны с частыми разъездами и потому
не подвержены постоянному этическому давлению со стороны замкнутого сообщества).
Возможно, это вполне нормальное и даже в конце концов
здоровое новое веяние в обществе. Возможно. Но справедливым оно может
быть только при условии, что женщинам среднего возраста было бы позволено
следовать примеру мужчин. А на деле они сидят дома и страдают, оставаясь
зажатыми в тисках рабства, хотя и не столь явного, но оттого не менее
жестокого, чем то рабство, от которого они, как принято
считать, за последние пятьдесят лет полностью избавились.
52. Этот ретрогрессивный
шаг в отношении между полами можно, конечно, толковать как последнюю злобную
выходку поверженного Адама против
[123]
победительницы Евы;
и само по себе это кажется как будто весьма далеким от основной темы моих
рассуждений. Но по сути дела это ведь очень симптоматично для нашей
безудержной жажды, чтобы жизнь была окрашена в резко контрастирующие тона, – то
есть жажды все большей напряженности. Никто не станет отрицать, что страсть
необходима, когда ей приходит пора, и мы ничем не обладаем, покуда не возобладаем чем-то со страстью. Но такая
страсть, как и страстная стадия брака, – животная страсть и животная стадия; а
по-настоящему человеческий брак – это брак гармоничный. Говорят, что, объятые
страстью, мы ощущаем себя ближе к сути вещей – и это истинная
правда: ближе к сути вещей, но не к человеческой сути.
53. Множество книг дают подробные наставления
в технике секса, но нет книги, которая научила бы другой жизненно важной
технике – как перейти от отношений страстных к отношениям гармоничным.
Транспозиция
54. Первый шаг в этом направлении –
исключить страсть как источник напряженности. Второй – признать единосущие брачной пары. В страсти все происходит между тобой
и мной, в гармонии – между ними и нами. Я–ты означает
страсть, мы–они – гармонию. Мы знаем слово «эгоцентричный»
(от ego – я); пора ввести в оборот другое – носцентричный (от nos – мы).
55. Понятно, что ни один брак не может
быть гармоничным в полной мере. Но как только он становится носцентричным, у него тотчас появляются возможности
обнаружить иные противополюсы, не
[124]
внутри, а вне себя, и те, в свою очередь,
могут помочь точнее определить природу «нос» (то есть «мы»-полюс), утвердить и
сцементировать его; аналогично тому, как «я»-полюс
определяется его собственными противополюсами.
Некоторые противополюсы – такие как проблемы
старения, приближение смерти – неизбежно оказываются общими для всех брачных
союзов. ,
56. Но есть и еще одно вспомогательное
средство, чтобы построить гармоничный брак. Обычно под противоположностью
гармонии мы понимаем некий диссонанс, но, как я уже ранее отмечал, есть и
другой, притом фундаментальный, противополюс у
всякого существующего объекта: это его не-существование – ничто, состояние
«Бога». В музыкальном произведении диссонансы мы
воспринимаем как противополюсы гармонии; но есть ведь
еще и паузы, и «молчания». Именно это состояние – не диссонанса, но
«молчаливой» не-гармонии и требуется нам взять на вооружение, чтобы построить
гармоничный брак. На практике это означает утверждение личных интересов, не
разделяемых партнером по браку, некое разъединение в цепочке отношений,
признание того, что совместность начинает делаться невыносимой – как у той
пары, подвергнутой пытке во времена Белого террора, – если она не опирается на
периоды раздельности, хотя бы для психологической разрядки. Совершенно
ясно, что способность сформировать подобные внешние интересы и обеспечить
подобную контролируемую раздельность, которая стала бы основой гармонии, требует
изрядной образованности и экономической свободы, причем на таком уровне,
какого в нашем мире нигде не наблюдается, за исключением среды немногих особо
удачливых; вот вам, кстати, еще один довод в пользу необходимости равенства
среди людей.
[125]
57. Все, что я говорю о браке, старо как
мир: любая супружеская пара средних лет, которая все еще счастлива в своем
браке, прекрасно это знает. Но моя цель – указать на то, что в нашем метафорическом
брачном союзе с удовольствием, и особенно с такими удовольствиями, как быть в
безопасности, творить добро, воспринимать прекрасное, мы идем по тому же пути
страстных отношений, что и в браке реальном. Мы относимся к ним со
страстью, но чтобы страсть не остыла, нам нужно все чаще и чаще прибиваться к их противополюсам.
58. Эквивалент этого в браке – недуг по
имени «семилетний зуд»: скука от опостылевшей верности. Этот метафизический
зуд, эта скука от стабильности, от социального конформизма, от добродетельности настигает в возрасте тридцати–сорока лет –
на четвертом десятке брачного союза с существованием. Он усугубляется (и так
будет всегда) наличием в обществе группы людей, которая пребывает в возрасте,
когда опыт страсти является их законным правом, их горячим желанием и, можно
сказать, их долгом: речь идет о молодежи. И если мы станем (как сегодня)
молодых идеализировать, тогда пронизанная страстью атмосфера (и страстная
политика, страстное искусство и прочее) неизбежно заразит всё наше
общество.
Международная
напряженность
59. Этот конфликт между гармонией и
страстью особенно важно учитывать, когда речь идет об отношениях между
различными государствами и блоками государств. Страдания, которые мы причиняем
своей личной глупостью, по крайней мере огра-
[126]
ничены пределами небольшой
территории; но потенциальные «наказания», притаившиеся
до поры в подземных бункерах и лабораториях по производству биологического
оружия, притаившиеся в ожидании своего часа, когда
они обрушатся на любой национальный или правительственный эгоизм и глупость,
по своим масштабам настолько ужасающи, что мы просто
не можем позволить себе роскошь личного изоляционизма в вопросах такого рода.
60. Государства и блоки тоже строят
отношения наподобие брачных уз. Чтобы страстно любить (жить мирно, что в ныне
существующем мире означает жить в таком состоянии, когда сверхпривилегированным
позволено, ничего не опасаясь, обладать своими привилегиями), им поневоле нужно воевать. Так эпохи благоденствия и
безопасности порождают свои противополюсы. Эпоха,
сосредоточенная на своем «я», всегда производит на свет эпоху войны.
61. Все взяли за правило говорить о «международной
напряженности» и «ядерной катастрофе» так, будто это что-то ужасное. Но мы
любим ужас. Без него нам пресно, как без соли. Мы живем под страхом
опустошительной войны – и живем этим страхом.
62. Обе мировые войны были войнами между
обществами, где главенствующую роль играли подростковые эмоции. Восток и
Запад, пребывающие в несчастливом и страстном брачном союзе в доме, имя
которому мир, оба черпают жизненную силу и энергию в своей взаимной
любви-ненависти. Они провоцируют, будоражат, интригуют друг друга. Стимулируют
друг друга самыми разными способами, только не экономическими.
[127]
63. Ситуация, в которой пребывает
человечество, не страдает недостатком враждебных факторов (перенаселенность,
бедность, болезни, невежество), так что экстремальных противополюсов
вовне этого брачного союза наберется бессчетное количество. У человека нет
никакой нужды быть своим собственным злейшим врагом. Других претендентов на
эту роль – целая очередь.
Конечная
напряженность
64. Сила всякой напряженности прямо пропорциональна
ее тайне. Сознавать наличие и понимать суть какой-либо напряженности
значит прийти сразу к двойному результату. Это как молния во тьме ночи – она
выявляет то, что есть, и озаряет то, что впереди. Отсюда появляется возможность
произвести транспозицию на личностно или общественно
менее опасную напряженность. Появляется возможность контролировать
напряженность. А не просто быть подконтрольным ей.
65. Таким образом, понимание напряженности
порождает две ситуации – прозрение старого и устремленность к новому. Оттого что мы любим тайну и она нужна нам, мы
зачастую просто не желаем анализировать ситуацию, в которой тайна, как нам
кажется, составляет неотъемлемую часть. И главная такая ситуация – в нас самих,
в тех напряженностях, в которых мы существуем. Мы свысока относимся к примитивным культурам, окружающим
священные рощи, пещеры и прочая всевозможными табу; но
не спешим расстаться с аналогичными табу, обжившимися на древних ландшафтах
нашего собственного сознания.
[128]
66. Но все же и здесь необходимо провести
разграничение между эгоистическим пристрастием к тайне, которое, в сущности,
есть не что иное, как леность, нежелание мыслить и действовать, и нашей
насущной потребностью в некоей остаточной тайне жизни в целом. И эта тайна – между
тем, что мы знаем, и тем, что, как мы знаем, останется непознанным, – и есть
конечная напряженность.
67. Чем больше у нас знаний, тем больше
удельный вес этой тайны. Она может сокращаться, с нашей точки зрения, но зато
она уплотняется.
68. Мы привыкли считать, что эволюция подразумевает
широкомасштабное наступление на тайну. Мы исходим из предположения, что наша
высшая цель – познать все. И как следствие, пытаемся игнорировать, сокрушать,
извращать те подлинные тайны, которые всегда были и есть в жизни.
69. Мы решительно настроены
найти разгадку тайны, если не всей, то большей ее части; и это губительно для
нас. Во многих ситуациях нам приходится изобретать различные способы защиты от
солнца; но желать сокрушить солнце?.. Простейшие тайны (какова, на
поверхностном уровне, механика вещей, чем вещи «обусловлены») в основном разгаданы.
Многие ошибочно принимают эти тайны за всю тайну. В каждый дом пришел
водопровод – и вот цена: никто больше не ценит воду.
70. Задача образования – показывать, что
тайны раскрываются; но наряду с этим показывать, где тайна не была и не будет
раскрыта – притом на примере самых обычных объектов и явлений. И при полуденном
свете достаточно тайны, множить полуночные обряды нет
смысла.
[129]
71. Противополюс
всего сущего и познанного или познаваемого, то есть «Бог», неизбежно должен
быть бесконечной тайной, поскольку только так может сохраняться напряженность,
удерживающая человечество от падения в пропасть абсолютного знания, или
«идеального» мира, который обернулся бы идеальным адом. Напряженность знание–тайна
не допускает никаких транспозиций: это есть источник
человеческого бытия.
72. Все предсказания суть пари. Все
предсказания относительно будущего строятся вокруг того, что наука не может с
уверенностью утверждать, но вероятность чего она может только предположительно
допускать. Эта фундаментальная неопределенность – существенный фактор жизни.
Всякий взгляд, устремленный вперед, – потенциальная иллюзия. Так
удовлетворяется свойственная нам потребность в опасности – свойственная
постольку, поскольку в ситуации вечной опасности нам приходится выходить за ее
пределы в поисках знания и безопасности, никогда не обретая их в полной мере.
VII
ДРУГИЕ
ФИЛОСОФСКИЕ СИСТЕМЫ
1. Какие-то из этих систем мы, вероятно,
забракуем, как бракуем некоторые дома, когда выбираем, где нам жить; но мы не
можем забраковать их как дома, вообще непригодные для жилья; мы не можем
отказать им в известной практической пользе, известной привлекательности,
известной осмысленности; а значит, в известной истинности.
2. Эрнст Мах: Какая-то
часть знания никогда не бывает ни ложной, ни истинной – но только более
или менее биологически и эволюционно полезной. Все
догматические учения – это аппроксимации, приближения: они образуют гумус, из
которого произрастают аппроксимации более совершенные.
Христианство
3. Лет через сто церковное христианство
отомрет. Уже сегодня оно мало приспособлено для практического использования.
Нынешняя экуменическая мания,
[131]
так называемое «славное новое братство»
церквей, – бесполезная мышиная возня за стеной реальности.
4. Это вовсе не значит отрицать все то,
что дало христианство человечеству. Основателем его стал человек такой
деятельной философской и эволюционной гениальности, что его тогда же
провозгласили (поскольку то была необходимая составная часть его исторической
миссии) божеством.
5. Христианство сумело уберечь самую уязвимую – потому что самую развитую – часть человеческого
рода от себя самой. Но для того, чтобы «продать» народу свои часто
доброкачественные эволюционные принципы, оно было вынуждено «лгать»; и вся эта
«ложь» обернулась на какое-то время большей, но в итоге, как мы теперь
понимаем, меньшей эффективностью.
6. Ни в каком обозримом будущем основные
общественные уложения и отношения, прямо сформулированные или подразумеваемые
христианством, в большинстве своем не устареют; причина в том, что они опираются
на сострадание и здравый смысл. Но в каждой великой религии наблюдается
процесс, в чем-то схожий с запуском космических кораблей: в нем есть элемент,
обеспечивающий начальное ускорение, отрыв от земли, и элемент, удерживающий
корабль на заданной высоте. Те, кто цепляется за христианскую метафизическую
догму, пытаются удержать одновременно и пусковую установку, и уже запущенный
аппарат.
7. Кроме того, притягательность любой
религии заключается в том, что она всегда в основе своей имеет национально-расовую
окраску и потому всегда находит больший отклик у породившего
эту
[132]
религию народа или национальной общности,
нежели у всех остальных. Религия – это специфическая реакция на окружающие
условия, на некие исторические коллизии; и
следовательно, она всегда в каком-то смысле непригодна для тех, кто живет в
иных условиях и испытывает иные сложности.
8. Поначалу устои догматической веры
укрепляются, а потом закостеневают. Точно так же
могучий панцирь каких-нибудь доисторических рептилий поначалу обеспечивал их
выживаемость, а после стал причиной их полного исчезновения. Догма – это форма
реакции на особую ситуацию; и никогда – адекватная реакция на все ситуации.
9. Ситуация пари: сколько бы теологи ни
приводили свидетельств исторической вероятности неправдоподобных (с точки
зрения вероятности, как ее понимает современная наука) событий из жизни Иисуса,
им не удается показать, что эти события происходили именно так, как они всех в
том заверяют. Разумеется, то же самое справедливо в
конечном счете для любого исторического события из отдаленного прошлого. Нам
всегда только и остается, дойдя до горького логического конца, принять решение
наподобие Кьеркегорова шага в потемках или pari
Паскаля; и если я отказываюсь верить в то, что
эти неправдоподобные события действительно имели место,
на это можно сказать, что я сам всего-навсего делаю шаг вслепую, только в
противоположном направлении. Определенный тип слепо верующего, не
принадлежащий исключительно христианству, но весьма распространенный в нем со
времен Тертуллиана, использует очевидную абсурдность
(и как следствие – отчаяние), порожденную нашей извечной неспособностью обрести
уверенность в вере как источнике энергии для шага впотьмах и как
[133]
указателе того направления, в котором этот шаг следует
делать. Раз любое из эмпирически выведенных человеком определений, говорят они,
сводится к формуле «я знаю, что ничего до конца не знаю», – я должен совершить
скачок в какое-то иное состояние, которое одно позволяет мне
наконец «познать»: состояние уверенности «над» или «за» всем, что достижимо
эмпирическими или рациональными средствами. Но это как если
бы я, охваченный сомнениями и окруженный кромешной тьмой, решил бы, вместо
того чтобы осторожно попытаться нащупать путь вперед, вдруг взять да и
прыгнуть куда-то; и не просто прыгнуть, а прыгнуть с безрассудным отчаянием; и
не только прыгнуть с отчаянием, но и в самую глухую черноту окружающей меня
тьмы. В эдаком лихом прыжке с башни разума,
бесспорно, есть своя эмоциональная бесшабашно-геройская прелесть; тогда как в
осторожном, шажочками, продвижении вперед при
тусклом свете вероятности и неверном мерцании (в столь дальних исторических
пределах) научного метода, бесспорно, наблюдается дефицит высокой доблести
духа. Но я убежден, и мой разум подсказывает мне, что я прав в своей
убежденности, что шаг впотьмах представляет собой экзистенциальное
отступничество и кощунство, равносильное утверждению, будто бы научная
вероятность не должна играть никакой роли в вопросах веры. Я же, напротив, убежден,
что вероятность должна играть значительную роль. Я верю в ситуацию и космос,
как они описаны в первой группе моих заметок, потому что мне это кажется
наиболее вероятным. Никто, кроме Иисуса, не родился на свет от непорочной девы
и не воскрес из мертвых на третий день – эти и другие невероятные факты из его
биографии уж слишком сомнительны, чтобы делать на них ставку. Словом, бес-
[1341
счетные тысячи миллионов к одному, что я
прав, когда отказываюсь верить в некоторые детали библейских рассказов о его
жизни, и бессчетные тысячи миллионов к одному, что вы, если вы в это верите,
не правы.
10. Изъять из биографии
Иисуса все эти неправдоподобные детали – не значит умалить его: это значит
его возвеличить. Если бы христиане вдруг сказали мне, что эти невероятные события,
а заодно и произросшие из них доктрины и ритуалы
следует понимать метафорически, я мог бы стать христианином. Я мог бы верить в Непорочное зачатие (в то, что целое, будь то
эволюция или что угодно еще, всегда отец каждому ребенку); в Воскресение (ибо
Иисус воскрес в людском сознании); в Чудеса (потому что всем не мешало бы
возжелать творить такие же великодушные дела); в Божественную сущность Христа и Пресуществление (все мы
дополняем друг друга и все вместе «Бога»); я мог бы поверить во все
это – во все, что в настоящий момент отлучает мой разум от церкви. Но традиционные
христиане назвали бы это простым маловерием.
11. Мыслящие афиняне
в V веке знали, что их боги – это метафоры,
персонификации сил и принципов. Судя по разным многочисленным признакам, афинизация христианства уже началась. Вторым пришествием Христа станет осознание, что Иисус из Назарета
– самый человечный из людей, а не самый божественный из богов; но это будет
равносильно тому, чтобы отвести ему место среди философов, и от всего огромного
ритуального, церковного и священнического аппарата останется одна пустая оболочка.
12. Вопрос не в том, что сделал с
человечеством Иисус, а что человечество сделало с Иисусом.
[135]
13. Христианские церкви, вопреки учению
самого Христа, нередко больше всего пеклись о
собственном самосохранении. Они поощряли бедность – или
равнодушие к ней; они направляли взоры людей за грань жизни; злоупотребляли
ребяческими представлениями о преисподней и геенне огненной; поддерживали
реакционные мирские власти своего времени; предавали анафеме несметное число невинных
удовольствий и породили целые века фанатизма; они отвели себе роль «убежища» и
часто, слишком часто заботились о том, чтобы те, кто снаружи, нуждались в этом
убежище. Сейчас многое изменилось к лучшему, но мы не забываем, что
дела пошли на поправку только тогда, когда история поставила церковь перед
выбором: реформа или смерть.
14. Суетливые попытки навести
порядок в доме предпринимаются в христианской теологии и сегодня; но
время уже упущено. Среди христианских мыслителей есть так называемые «передовые»,
которые выдвигают толкование бога, не слишком расходящееся с тем, которое я излагал выше. Они стремятся очеловечить Иисуса, демифологизировать Библию, превратить христианство в странноватое подобие раннего марксизма. Все, что мы прежде
разумели под христианством, теперь (разъясняют нам) следует трактовать как
метафору некой более глубокой истины. Но если теперь мы в состоянии постичь эту
более глубокую истину, тогда и метафора ни к чему. Наши новые теологи рубят
сук, на котором сидят, – и обречены упасть.
15. Хуже всего то, что церковники ревниво
держат Иисуса у себя в заточении. По какому праву берутся они утверждать, что
приблизиться к нему можно только через них? Выходит, я должен уверовать
[136]
в богов-олимпийцев и неукоснительно
выполнять древнегреческие религиозные обряды, прежде чем мне будет дозволено
подступиться к Сократу? Церковь стала не телом и духом Иисусовым,
а завесой и оградой вокруг него.
16. Иисус был вполне человек. Возможно, он
сам верил, что он все то, что он о себе говорил; но то, что он не был всем тем,
что он о себе говорил, абсолютно несущественно, поскольку он был человек – и
поскольку суть его учения не обусловлена его божественностью.
17. Нет никакого искупления, нет отпущения
грехов; грех цены не имеет. Его нельзя выкупить, разве только выкупишь само
время.
18. Дети рано постигают науку двойного
видения, на которое их толкает догматическая церковь. Они молятся Богу, а
ничего не происходит. Они узнают, что есть два типа поведения: абсолютное –
для церкви и относительное – для того, что вне ее. Им преподают естественные науки, а потом велят поверить
во что-то вопиюще антинаучное. Им велят чтить Библию, но даже они в состоянии заметить,
что, с одной стороны, это пестрая мешанина из
всяческих мифов, родоплеменной тарабарщины, свирепой
мстительности, безумного пуританизма, передернутой истории, до нелепости
однобокой пропаганды, – а с другой стороны, памятник изумительной поэзии,
глубочайшей мудрости, увенчанный в высшем смысле человечной историей о жизни
Иисуса.
19. Не ребенок виноват в том, что
усваивает двойные стандарты, – а церкви, которые их увековечивают. Объявить,
будто что-то принадлежит к особой
[137]
категории абсолютной истины или
реальности, – значит объявить этому чему-то смертный приговор. Ни абсолютной
истины, ни абсолютной реальности не существует.
20. После платонизма,
посреди ребячеств изжившей себя классической религии
позднеримской цивилизации, житель Средиземноморья
был обречен создать монотеистическую, с упором на этику, противорелигию.
Тот или иной Иисус или то или иное христианство были так же неизбежны, как тот
или другой Маркс и тот или другой марксизм на поздних стадиях развития
индустриальной революции.
21. Человечество как высокое здание. Ему
требуются строительные леса, воздвигаемые поэтапно, настил за настилом.
Религия за религией, учение за учением; нельзя строить двадцатый этаж, стоя на
лесах второго этажа. Великие религии не позволяют Многим самостоятельно
смотреть и думать. Оттого что они стали бы самостоятельно смотреть и думать,
мир не преобразился бы тотчас в счастливейшее место,
но это не может служить оправданием для догматических религий.
22. Станем ли мы выхватывать из рук калеки
костыль, потому что он не новейшей конструкции? И более того, достаточно ли
просто вложить ему в руки более совершенный костыль? Он ведь может и не знать,
как с ним обращаться. Но это не довод против костыля новейшей конструкции.
23. Религиозная вера: тайна. Рациональная
вера: закон. Фундаментальная природа реальности таинственна – и это научный
факт. Основываясь на тайне, религии оказываются более научными,
чем рациональные философские учения. Но есть тайны и
[138]
тайны; и христианство глупейшим образом
пытается разложить фундаментальную тайну на частности. Самая главная и
единственная тайна – это природа того, что христиане зовут Богом или Провидением.
Но церковь развела целую ярмарку псевдотайн, не имеющих никакого отношения к истине, за исключением той
истины, что в тайне есть сила.
24. И все же человеку всегда мало, ему
снова и снова подавай тайну: до такой степени мало, что даже самые ничтожные
загадки не утрачивают своей власти. Если новые детективные романы перестанут
вдруг появляться, люди все равно будут читать – старые! Непорочное зачатие
делает Иисуса уникальным; тайна этой бесстыдной, мягко говоря, уникальности
доставляет нам такое удовольствие, что мы не можем перед ней устоять.
25. Почти повсеместно на смену лошади с
телегой пришел автомобиль. Но мы же не скажем, что лошадь с телегой – это
неправильно, неистинно или что, поскольку автомобиль как средство передвижения
вообще удобнее и быстрее, от всех лошадей с телегами нужно раз и навсегда
избавиться. Еще сохраняются уголки, где лошадь с телегой просто незаменима.
Там, где она используется и приносит пользу, она, с эволюционной точки зрения,
правильна, истинна.
26. Воинствующие антирелигиозные движения
основываются именно на таком механистическом заблуждении: будто бы самая эффективная
машина и есть наилучшая. Но наилучшая машина – та, которая наиболее эффективна
в данных обстоятельствах.
27. Если необходимость, продиктованная
ситуацией, требует, чтобы ситуация была смягчена, за-
[139]
вуалирована, приглушена, тогда христианство – это
благо. И такие ситуации не редки. Если человеку, умирающему от рака,
христианство помогает умереть смертью более легкой, никакие доводы антихристиан не заставят поверить меня в то, что христианство,
в данной ситуации, не истинно. Но это истинность скорее утилитарного
свойства, и в целом мне представляется, что от прозрачного стекла практической
пользы все же больше, чем от непрозрачного.
28. На каждого христианина, который верит
всем догмам своей церкви, приходится тысяча других, которые верят только
наполовину – потому что считают, что человеку нужно во что-то верить. Если старые
религии продолжают существовать, то именно потому, что они служат удобными
вместилищами для этого желания верить; и потому, что они хоть и неважные, но
все-таки «тихие гавани»; и еще потому, что они по
крайней мере пытаются удовлетворить ненасытную потребность в тайне.
29. Все старые религии приводят к
варварскому, впустую, расходованию нравственной
энергии; допотопные мельницы на реке, которая могла
бы обеспечить работу гидроэлектростанции.
30. Все боги, якобы способные вмешиваться
в наше существование, – идолы; все образы богов – идолы; все молитвы к ним,
всякое поклонение им – идолопоклонничество.
31. Благодарность за рождение и существование
– архетипичное человеческое чувство; как и благодарность
за доброе здоровье, удачу и счастье. Но всякая такая благодарность должна
«запахиваться» обратно в почву окружающей человека жизни, в
его
[140]
образ существования, а не вышвыриваться
наобум куда-то в небо и не изливаться в самой отвратительной из всех форм
завуалированного нарциссизма – молитве. Религия стоит
между людской благодарностью и практическими делами, на которые можно было бы
употребить ее энергию. Одно благое дело стоит миллиона благих слов; и это было
бы верно даже в том случае, если бы где-то «над» нами был наблюдающий за нами и
вознаграждающий нас хорошими отметками бог.
32. Я не приемлю
христианство, как, впрочем, и все остальные великие религии. Большинство
его тайн слишком далеки от истинной тайны. И хотя я восхищаюсь его
основателем, многими священниками и многими христианами, я презираю церковь.
Если она до сих пор уцелела, то лишь потому, что
людям хочется быть добродетельными и творить добро; как и коммунизм, она по
сути паразитирует на том глубинном и таинственном благородстве человека,
которое ни в одной из существующих религий или
политических доктрин не находит выхода.
Ламаизм
33. Жизнь есть боль, страдание,
предательство, страх, и даже ее удовольствия – не более чем иллюзии; кто наделен
мудростью, приучает себя освобождать сознание от всего суетного, от ничтожного
мельтешения, и так постигает искусство жить в состоянии
мистического внутреннего покоя. Человек приходит в этот мир для того, чтобы
путем аскезы выработать в себе такие навыки, которые
позволяют уходить от мира и тем самым преодолевать его пределы. Вот почему
лама отказывается от участия
[141]
в жизни общества; для него истинная
свобода выражается в том, что он полностью избавляет себя от животных желаний
и от суетной жизни в обществе. Он не сопротивляется немо: он призывает его.
34. Современная мировая история побуждает
многих людей на всех континентах исповедовать такой взгляд на жизнь. Мало кому
по силам полностью удалиться от общества. Но есть разновидность секулярного ламаизма, и она весьма распространена. Таких полулам можно распознать по следующим признакам: они
отказываются занимать какую-нибудь определенную позицию в любых общественных,
политических и метафизических вопросах, и не из-за скептицизма, но из-за полного
безразличия к обществу и всему, что с ним связано.
35. Полулама –
тот, кто считает, что если он сам ничего не требует от окружающих, то вправе настаивать,
чтобы и от него ничего не требовали; как будто, в человеческом контексте, не
делать долгов – значит не быть должным. Но мы все дрейфуем на одном плоту.
Вопрос один: в момент кораблекрушения – как я себя поведу, каким человеком я
окажусь?
36. Свобода воли может возрастать только в
результате постоянной тренировки. Но нигде, кроме как в обществе, для этого
нет условий; выбирая отказ от общества, выбираешь отказ от выбора. Если я
спрыгну с крыши высокого дома, я докажу, что умею прыгать; но в доказательстве
больше всех нуждаюсь я сам. Доказательство лишено смысла, если я не могу им
воспользоваться. Зачем трупу доказательство теоремы Пифагора?
37. Лама позволяет себя одурачить: свое
желание освободиться от общества он принимает за
[142]
действительную свободу. Он больше не видит
тюремных стен. Ничто не заставит его поверить, что они существуют.
38. Восточный ламаизм очень проницательно
трактует природу «Бога». Но ошибка состоит в том, что эта трактовка
предлагается людям как образец для подражания. Ламаизм призывает нас неустанно
стремиться к единству с «Богом», то есть с ничем.
Живя, я должен постигать, как не быть – или быть так, как если бы меня не было;
индивид, я должен утратить всякую индивидуальность; я должен абсолютно
отрешиться от всякой жизни и в то же время пребывать в полной гармонии со
всякой жизнью. Но если бы все мы заделались ламами, это было
бы все равно как если бы мы все стали онанистами: жизнь прекратилась бы.
«Бог» нам противопоставлен: это наш полюс. И вовсе не подражая ему, как это
рекомендует «Дао дэ цзин», мы его прославляем; да он и не нуждается в
прославлении.
39. Полулама –
это, как правило, человек тонкой душевной организации, который испытывает жестокое
разочарование и ужас от ничтожности и безобразия окружающей его жизни. Свою
ламаистскую обитель он обычно обретает в искусстве, которое преданно любит и
которое понимает на очень характерный нарциссистический
и выхолощенный лад. Он больше наслаждается формой, нежели содержанием, стилем,
нежели смыслом, модой, нежели общественной значимостью, изощренностью, нежели
силой. Часто ему больше удовольствия доставляют второстепенные жанры
искусства, нежели основные, как и второстепенные произведения – не основные.
Он становится знатоком, коллекционером, сверхчутким
критиком. Эдакий дегустатор – язык,
[143]
нёбо или же глаз, ухо; а все прочее
человеческое в нем как бы атрофируется и отмирает.
40. Конечно, ламаизм, особенно в таких
формах, как дзэн-буддизм, может многое поведать нам о
наслаждении предметами как таковыми; о красоте листка и красоте листка, гонимого
ветром. Но такое шлифование эстетического чувства и прояснение
внутренней метафоры в человеке не может быть принято за образ жизни. Возможно,
и даже почти наверняка, это непременное составляющее правильной жизни, – но
это еще не правильная жизнь.
41. Ламаизм, как уход в себя, в
самоуглубленность и самонаслаждение, – философия
извечная; то есть философия, в противовес которой создаются все другие учения
(в том числе христианство). И в том смысле, что нам необходимо постоянно подпитывать свое «я», чтобы оставаться психически здоровыми,
она не менее важна, чем пища, которую мы едим. Но совершенно очевидно, что
самым пышным цветом она расцветает, когда «я», или индивид, пребывает в
состоянии наибольшей безысходности или опасности. Самый распространенный довод
в ее защиту состоит в том, что должен же кто-то оберегать и хранить высочайшие
эталоны жизни. В жизни самых эгоистичных каст и элит
всегда есть и что-то само по себе доброкачественное; но это, вне всяких
сомнений, самая относительная доброкачественность из всех возможных. Старинный
севрский фарфор прекрасен, спору нет, но он ведь
замешан не только на глине, но также и на чахлой плоти и костях каждого
французского крестьянина, умиравшего голодной смертью в то самое время, когда
создавались эти изделия. И все предметы роскоши, которые мы с вами покупаем, оплачены
той же
[144]
монетой; кто бы и какую
экономическую и культурную платформу ни выдвигал, ни одна не выдерживает
испытания на прочность. Под каким бы именем он ни выступал – гедонизм,
эпикурейство, философия «битников», – ламаизм всегда прибежище тех, кто
ощущает безысходность. Теоретически можно предположить, что могут быть такие
миры и системы существования, где эта философия была бы целесообразна; но такой
мир, как наш, не знающий иного состояния, кроме состояния эволюционной войны,
явно не из их числа.
Гуманизм
42. Гуманизм – философия закона, то есть
того, что может быть основано на рациональных началах. У него два больших
недостатка. Один заключается в искони присущем ему пренебрежении ко всему таинственному,
иррациональному и эмоциональному. Второй состоит в том, что гуманизм по своей
природе предполагает терпимость: но терпимость – добродетель наблюдателя, не
правителя.
43. Типичный жест для гуманиста –
удалиться, отойти в сторону; мирно жить в своем сабинском
имении; и сочинять на досуге «Odi profanum vulgus, et arceo»1. Гуманист – это тот, кто
видит доброе начало в своих врагах, поскольку отказывается признать, что они
добровольно избрали зло, и видит добро в их учениях, поскольку во всяком
учении,
_______________________________________________
1 «Презираю и прочь гоню невежественную толпу» (начальная строка одной из од Горация: III, I, 1). Гораций получил в подарок от своего покровителя Мецената сабинское имение недалеко от Рима, выступающее здесь как символ довольства, благодушия, умиротворения.
[145]
или философии, отыщется крупица здравого
смысла и человечности. Он живет, руководствуясь принципом золотой середины,
доводами разума, он идет, не сходя с середины дороги и никогда не выпуская из
поля зрения обе стороны; он внушает уважение, но не способен пленить
воображение.
44. Традиционно считается, что древний политеистический гуманизм потерпел крах, потому что
представлял собой нереалистичную, чересчур искусственную систему. Но в
каком-то отношении он все-таки был реалистичным, как этого и следует ожидать
от всякой религии, имеющей в своей основе греческие корни. Олимпийские боги
представляли, во всяком случае, действительные человеческие свойства –
либо самые разнообразные и часто противоречивые архетипичные
человеческие тенденции; на этом фоне древнеиудейская
система – соединение всех желательных (в моральном плане) человеческих
свойств в одном боге – вот где сугубо искусственный прием. Во многих
отношениях древнегреческая система более рациональна и разумна; возможно,
именно по этой причине выбор был сделан не в ее пользу. Иудейский бог –
творение человека, тогда как греческие боги – его отражение.
45. Мы часто забываем о том, до какой
степени Ренессанс, со всеми его достижениями, обязан своим возникновением
именно возврату к древнегреческой системе. Взаимосвязь между язычеством и свободомыслием
давно установлена и не нуждается в доказательствах; а все монотеистические
религии в известном смысле окрашены в пуританские тона: сама их природа
деспотическая и фашистская. Величайшие научные свершения древних греков – их
логика, демократия, искусство – все это было возможным благодаря
их очень приблизительным, зыб-
[146]
ким представлениям о божественной сущности;
то же справедливо и в отношении последних ста лет в истории человечества.
46. Но эта оппозиция, разумеется, не так
проста, чтобы сводиться к противопоставлению «либерального» политеизма и
«нелиберального» монотеизма. Религия всегда была для человека сферой его
кровных интересов; и ясно, что сторговаться со многими богами или слепо верить
им затруднительно – с одним куда как проще. Известная доля скептицизма и
агностицизма, столь характерная для лучших образцов древнегреческой мысли, –
естественный продукт политеизма; точно так же, как эмоциональный накал и
мистическое горение рождаются на противоположном конце оппозиции. Конфликт
между скептицизмом и мистицизмом возник задолго до эры христианства.
47. Подобно современным гуманистам, жители
древнего Милета1 не верили ни в загробную
жизнь, ни в бога. Но в VII–VIII веках до н. э.
случилось вторжение «возрожденцев»-орфиков, состряпавших «ирландское рагу» из искупления,
спасения души и предначертанной благодати, да еще с ядреной
приправой из экстатических мистерий. К V веку противоборство между орфическим
мистицизмом и исконно милетским скептицизмом
приобрело перманентный характер. С тех пор между Дионисом
и Аполлоном мира не было – и никогда не будет.
48. Тем не менее
время от времени в истории случаются такие периоды, когда становится как будто
_______________________________________________
1 Древний город в Ионии (Малая Азия), где была основана первая философская школа в Древней Греции – так называемая «милетская школа натурфилософии».
[147]
бы совершенно ясно, какая
из двух противоположностей лучше отвечает общей потребности. Монотеизм служил
опорой человеку на протяжении темных веков, наступивших вслед за падением Римской
империи; но сегодня в нашей нынешней ситуации лучше подходит, по-видимому, беззлобный
скептицизм гуманизма. Очевидно одно: нелепо рассматривать это противостояние
как борьбу или схватку, в которой одна сторона должна потерпеть поражение, а
другая одержать победу; его надо рассматривать как саму природу человеческого
политического устройства, как sine qua поп1 существования в обществе
и в эволюции.
49. Христианин говорит: «Если бы все были
добродетельны, все были бы счастливы». Социалист говорит: «Если бы все были
счастливы, добро бы восторжествовало». Фашист говорит: «Если бы все подчинились
воле государства, восторжествовало бы и добро, и счастье». Лама говорит: «Если
бы все были как я, добро и счастье не имели бы значения». Гуманист говорит:
«Нужно еще как следует разобраться, что есть счастье и что есть добро». На
последнее из утверждений возразить труднее всего.
Социализм
50. Наполеон как-то сказал: «Общество не
может существовать без имущественного неравенства, а имущественное неравенство
не может существовать без религии». Он говорил, конечно же, не как
историк-теоретик: просто оправдывал свой конкордат с Ватиканом; однако в этом
вполне макиавелли-
___________________________________
1 Непременное условие (лат.).
[148]
евском утверждении
великолепно обозначены как цели социализма, так и трудности на его пути.
51. Социализм-коммунизм – это попытка переиначить
и перетолковать христианство. Но среди прочих особенностей христианства,
которые он отправил на гильотину, была одна самая существенная: тайна.
Христианство разлагается, потому что силится сохранить лжетайну;
социализм не избежит разложения, потому что силится искоренить тайну истинную.
52. Как и христианство, он слишком долго
тащил за собой пусковой механизм – когда запуск уже был произведен. Дабы
достичь социальной справедливости в как можно большем объеме, первые социалисты
энергично распространяли всевозможные эффектные, но вульгарные теории
равенства, материализма, истории; они идеализировали пролетариат и очерняли
то, что не пролетариат. Они сделали из социализма дубинку, устроили большой
тарарам. Большой тарарам нам сейчас вовсе не нужен. Нам нужно меньше силы и
больше мысли; меньше доктринерства и больше взвешенности.
53. Вопреки всей его ярой враждебности по
отношению к былым религиям, социализм сам религия;
и ни в чем это не проявляется с такой очевидностью, как в его ненависти к
ереси, к любой критике, которая отказывается принимать определенные положения
догмы как неоспоримые критерии реальности. Приятие догмы становится главным
доказательством веры в учение. И это тотчас же ведет к окостенению.
54. Главная, ключевая проблема социализма
заключается в следующем: для того, чтобы сделать социальную справедливость
уделом многих, лидеры
[149]
социализма обязаны были дать им власть. Но
пролетарии большие мастера отвечать на вопрос, чего они хотят, зато худо
понимают, что им, в сущности, нужно; поэтому, дав им власть, им дали власть высказывать,
чего они хотят, но не дали объективной возможности понять, что им потребно.
Потребно же этим многим прежде всего образование;
потребно, чтобы их вели, а не они вели бы всех за собой. Вот и приходится
социалистическим лидерам поддерживать шаткое равновесие – с одной стороны,
чтобы остаться у власти, они должны идти навстречу желаниям многих приобретать
потребительские товары, разную незатейливую мелочевку
для обустройства жизни, причем в достаточном объеме, чтобы их не переманило
правое крыло (ведь даже в самых что ни на есть коммунистических странах всегда есть правое крыло). А с другой стороны, им
приходится убеждать все тех же многих, что в жизни есть вещи более достойные,
чем необузданное свободное предпринимательство да желание вдоволь есть
пирожные и тешить себя телевизионными зрелищами. Им нужна власть, нужна сила
народа и, наконец, добровольное согласие народа с тезисом, что не в силе
правда; что обладающий всеобщим избирательным правом малообразованный электорат
нуждается в руководстве тех и в подчинении тем, кто избран его законными
представителями и правителями.
55. Есть у социализма и свой миф о
загробной жизни – вера не в гипотетический иной мир, а в гипотетическое
будущее мира нынешнего. И марксизм, и ленинизм провозглашают, эксплуатируют и
извращают идею постоянного совершенствования – оправдывая дурные средства
благими целями.
56. Есть у социализма и другие мифы, вроде
того, что высшая доблесть – труд. Но рабочего в конечном
[150]
счете эксплуатирует не капиталист – его эксплуатирует сама работа.
57. «Государство всеобщего благосостояния»
гарантирует раздачу материальных благ и психологического дискомфорта. Избыток
социального обеспечения и равенства порождает в индивиде ощущение внутреннего
смятения и безысходности – острую тоску по случаю и разнообразию. Навязчивый
кошмар государства всеобщего благосостояния – скука.
58. Всеобщая полная занятость, плановая
экономика, государственная собственность на ведущие отрасли промышленности,
государственное страхование и бесплатное медицинское обслуживание – все это
прекрасно. Но обеспечить одни гарантии – значит предусмотреть и другие. Мы
укрепляем один фланг, полагаясь на то, что неприятель не станет атаковать на
другом. Но рыцарское благородство эволюции несвойственно. Чем выше уровень
жизни, тем ощутимее потребность в разнообразии. Чем больше досуга, тем больше
дефицит напряженности. И «соль» резко растет в цене.
59. В государстве всеобщего
благосостояния, каким оно видится сегодня, нет места факторам, имеющим для
эволюции бесспорную ценность, – случаю и тайне. Это не столько довод против
общего принципа государства всеобщего благосостояния, сколько против несостоятельности
ныне существующих представлений о том, каким должно быть такое государство, и
о том, что обеспечивает равенство. Нам сейчас нужно не столько egalite, сколько
frate mite1.
_________________________________
Триединый принцип, провозглашенный Великой французской революцией (1789–1794), гласил: Liberte, Egalite, Fraternite, т. е. «Свобода, Равенство, Братство».
[151]
60. Общественному застою наиболее подвержены
общества «крайнего» типа – «крайне» справедливые или «крайне» несправедливые,
а всякий застой неизбежно разрешается одним из трех способов: война, упадок
или революция.
61. Нужна наука, которая исследовала бы ту
сте-тгень разнообразия, эмоциональной вовлеченности, новизны, риска, которые требуются среднестатистическому
индивиду и среднестатистическому обществу; а также истоки этих потребностей.
62. Социализму никак не избавиться от
вредоносного духа бесправного и бездумного стремления к некоему в принципе
невозможному равенству; консерватизму – от тупой убежденности, что баловни
судьбы должны во что бы то ни стало не выпускать везенье из своих рук. Христианство и социализм на пару
потерпели частичное поражение. И на нейтральной территории между двумя
застойными воинствами облюбовала себе место одна-единственная
философия – консервативная философия эгоизма.
63. И все же как
христианство, так и социализм продолжают вербовать сторонников по той простой
причине, что они ведут борьбу с идеологией более низкопробной; и потому что
они, по-видимому, предлагают наилучший способ общественного приложения для
«правильных» частных убеждений. Но они сродни заправилам
военной промышленности. Их благополучие зависит от продолжения военного
противоборства, в которое они вовлечены, и значит, как это ни парадоксально, от
тех самых конечных целей, ярыми противниками которых они себя публично декларируют.
Всюду, где есть бедность и со-
[152]
циальная несправедливость, есть и условия для расцвета как христианства, так и коммунизма.
64. Коммунизм и социализм усиливают капитализм
и христианство, и наоборот. Обе стороны мечтают о полном истреблении своего
противника; но пока что они нуждаются друг в друге и поддерживают друг друга
«от противного».
65. В мире, где многие
общества и национально-этнические блоки, того и гляди, разрастутся до такой
степени, что будут вынуждены ради собственного выживания истреблять друг
друга, и где все средства для того, чтобы такое уничтожение произвести очень
быстро, уже под рукой, – в таком мире консерватизм, философия ничем не сдерживаемого
свободного предпринимательства, эгоизма, сохранения status quo, очевидно вредна и
опасна. Если консерватизм, то есть правое крыло, обладает сегодня такой
силой и влиянием в так называемом «свободном» мире, то происходит это оттого,
что автократический, доктринерский социализм коммунистического толка
представляется альтернативой не лучшей, а худшей. Предоставь людям выбор между
бесчестным свободным обществом и честным несвободным, они всегда интуитивно
качнутся в сторону первого, потому что свобода – это магнитный полюс человека.
Таким образом, парламентский социализм того типа, который развился в Западной
Европе, открывает для человечества больше надежд, чем любая другая политическая
тенденция; несмотря на доктринерство и другие отмеченные выше слабые места.
66. Прежде всего
социализм стоит на идее действительно первостепенной важности – что в мире
слишком много неравенства и что это неравенство
[153]
можно искоренить. В лучших своих
проявлениях социализм стремится достичь максимума свободы при минимуме
социального страдания. Намерение это верное, какими бы неверными ни были подчас
средства.
67. Задача парламентского социализма
состоит в том, чтобы ясно формулировать и отстаивать свои политические цели и
тем самым привлекать к себе малообразованный электорат в обществе, где у народа
есть свободное право голоса. Иначе говоря, там, где всегда существует
опасность, что электорат сделает выбор в пользу эгоистических, а не общественных
интересов. Когда же в борьбе за электорат социализм проводит политику,
копирующую консерватизм, я против социализма; и когда его политика ставит под
угрозу фундаментальную свободу выбора для избирателей, как это происходит при
коммунистических режимах, я против социализма. Но когда социализм выражает
желание людей, обладающих свободой выбирать политику, им лично более выгодную,
сделать выбор в пользу провозглашения более справедливого устройства мира, я
за социализм. И кто из людей доброй воли станет поддерживать какую-то иную
политическую доктрину?
Фашизм
68. Фашизм исходит из того, что долг
сильных и умных – стать у кормила государства, с тем чтобы Многих
можно было правильно организовать и контролировать. В своей
лучшей, платоновской, ипо-стаси
– это самая реалистичная из всех политических философий.
Но она всегда разбивается об один и тот же утёс: индивидуальное.
[154]
69. Именно индивидуальное
в нас заставляет нас относиться с подозрением к мерам, которые мы одобряем. Мы
способны поставить себя на место тех, кто их не одобряет. Индивидуальность –
это канал, посредством которого индивиды могут сообщаться друг с другом. Это
пропуск к другим индивидам. Но цель фашизма как раз и
состоит в разрушении этого важнейшего свойства – взаимообщения
индивидуализированных разумов. Фашизм и воображение
есть вещи несовместимые.
70. Фашисты пытаются создать однополюсное
общество. Всем смотреть на юг, и чтобы никто не вздумал смотреть на север! Но в
подобных обществах неизбежно возникает фатальное противопритяжение
к противополюсам всего того, что предписано властью.
Прикажи человеку устремить взгляд в будущее, и он обратится в настоящее.
Прикажи ему поклоняться Богу, и он станет боготворить человека. Прикажи
ему служить государству, и он будет работать на свое собственное благо.
71. Обществу нужны некие обязательные для
всех нормы и правила, как машине нужны смазка и при-тертость
деталей. Но многие общества требуют единообразия, конформизма как раз там,
где, наоборот, полезнее был бы нонконформизм, и допускают нонконформизм там,
где его следовало бы запретить. В обществе нет ничего ужаснее,
чем неумение соблюдать общие для всех нормы и правила, равно как и злоупотребление этим желанием.
72. Правильное общество – то, в котором
никто не поступает как предписано, не думая, почему он
так поступает; в котором никто не подчиняется, не размышляя, почему он подчиняется;
и в котором
[155]
никто не поступает
как предписано из страха или по лености. И общество, в котором эти условия соблюдаются,
– не фашистское.
Экзистенциализм
73. Все государства и общества содержат
зародыши фашизма. Они стремятся к однополюсности, к
навязыванию другим своих правил. Вот почему истинное противоядие
против фашизма – не социализм, а экзистенциализм.
74. Экзистенциализм – это бунт индивида
против всех тех идейных систем, психологических теорий, разных форм
общественно-политического гнета, которые пытаются лишить его индивидуальности.
75. Экзистенциализм, в лучших своих
проявлениях, пытается возродить в индивиде ощущение его собственной
уникальности, понимание ценности внутреннего беспокойства как противоядия против интеллектуального самодовольства
(косности), осознание того, что нужно учиться делать выбор и самому отвечать
за свою жизнь. Таким образом, экзистенциализм, помимо всего прочего, – это попытка
противостоять повсеместно распространенному и все более и более опасному
чувству немо у современного человека.
76. Экзистенциализм по своей сути
враждебен всякой организации общества и всякой системе взглядов, которые не
позволяют индивиду выбирать, столько раз, сколько ему будет угодно, считать ли
себя частью этого общества и этой идейной системы или нет. Эта неуступчивость,
этот упрямый
[156]
индивидуализм делают его уязвимым для
ложных истолкований, на которые горазды
мнимые экзистенциалисты, а правильнее сказать, анархисты и философы от
богемы, и уязвимым для нападок со стороны тех, кто придерживается традиционных
взглядов на ответственность перед обществом и общественный договор.
77. В экзистенциализме слышится призыв
отринуть традиционные кодексы морали и поведения, особенно если они
навязываются властью или обществом безо всякого внятного обоснования, кроме единственного – освященности традицией. Другой
постоянный призыв – исследовать мотивы; первым экзистенциалистом был Сократ –
не Кьеркегор. Школа Сартра выдвинула теорию «ангажированности», но перманентная ангажированность
в отношении религиозной или политической догмы (так называемый «католический»
или «коммунистический» экзистенциализм) глубоко неэкзистенциалистична.
Экзистенциалист должен, исходя из своих убеждений, судить о всякой ситуации по
существу, всякий раз заново взвешивать свои мотивы перед лицом новой ситуации и
только тогда делать выбор. Он никогда ничему не принадлежит в том смысле, в
каком любая организация требует «принадлежности» от своих членов.
78. Для меня невозможно отвергнуть
экзистенциализм, хотя возможно отвергнуть то или иное экзистенциалистское
действие. Экзистенциализм – не философия, а способ смотреть под определенным
углом зрения на другие философские системы, определенным образом с ними обращаться.
Это своего рода теория относительности среди теорий абсолютной истины.
[157]
79. Большинство людей находят удовольствие
в том, чтобы «приспосабливаться» и «принадлежать»; экзистенциализм очевидно
непригоден для подрыва политических или социальных устоев, поскольку он не
способен на организованное догматическое сопротивление и на формулирование
принципов сопротивления. Он способен только на сопротивление одного отдельно
взятого человека, на выражение одного частного мнения – такого, например, как
эта книга.