Салман Рушди. Восток, Запад. – Спб.: Амфора, 2006.

 

Волос пророка

В начале 19... года, когда Шринагар лежал в объятиях зимнего сна, скованный лютым, до костей пробиравшим морозом, отчего каза­лось, будто кости вот-вот потрескаются, как тре­скается на морозе стекло, тогда, в ту зиму, люди видели, как один юноша, на чьем покраснев­шем лице отчетливо читалась печать не только холода, но и явного благополучия, пришел в са­мую грязную, известную своей дурной славой часть города, где деревянные домики, крытые рифленой жестью, все покосились, словно хоте­ли упасть, и негромко, серьезно сказал, что хо­тел бы воспользоваться услугами хорошего про­фессионального взломщика, попросив указать, где такового найти. Юношу звали Атта, и мест­ная братия с восторгом повела его в улочки, еще более темные и пустынные, и водила по ним до тех пор, пока не привела во двор, посреди кото­рого два человека, чьих лиц он так и не увидел, повалили его на еще влажную, в крови недавно зарезанной курицы землю, отняли у него пачку денег, взятую им неразумно в одинокую эту экскурсию, и избили до полусмерти, едва не от­нявши жизнь.

Наступила ночь. Неизвестные люди перенесли тело юноши на берег озера, откуда его доставили водным путем в шикаре1 в безлюдное место на набережной канала, который ведет к Шалимар- ским садам, а там бросили на берегу, искалечен­ного и окровавленного. На рассвете следующего дня мимо того места плыл в лодке по воде, от ноч­ного холода загустевшей, словно дикий мед, раз­возчик цветов, который заметил вытянувшееся тело молодого Атты, услышал, как он в ту мину­ту шевельнулся и застонал, и различил на мерт­венно бледной коже вместе с печатью холода печать явного благополучия.

Развозчик цветов причалил к набережной, склонился пониже и с трудом сумел все же ра­зобрать, что бедняга, едва шевеливший губами, бормочет, где он живет, и тогда, возмечтав о рос­кошной награде, цветочник переложил его в лодку и привез на другой берег озера, где стоял большой особняк, доставив таким образом Атту домой, а две женщины, одна прекрасная, мо­лодая, но страшно избитая, и вторая, ее мать, с видом измученным, но не менее прекрасная, обе, в тревоге не сомкнувшие глаз всю ту ночь, закричали, заголосили при виде своего Атты, который был старшим братом прекрасной мо­лодой женщины, а теперь лежал среди зимних полумертвых цветов в лодке размечтавшегося торговца.

Развозчику цветов действительно было упла­чено немало, главным образом за молчание, и больше в нашей истории он не сыграет никакой роли. Атта, который страдал от холода не мень­ше, чем от пролома черепа, тем временем впал в состояние комы, и лучшие в городе доктора лишь бессильно пожимали плечами. Тем более стран­ным было то, что на следуюющий день под вечер в самой грязной, известной своей дурной славой части города появилась еще одна неожиданная гостья. Той гостьей была Хума, сестра несчастно­го юноши, и она так же тихо и так же серьезно, как брат, задала тот же самый вопрос:

— Где здесь можно нанять вора?

Обитатели сточных канав к тому времени успели немало посмеяться над богатым при­дурком, который явился к ним нанять вора и сам вляпался, но женщина, в отличие от не­го, к сказанному добавила:

— Должна предупредить: денег у меня с собой нет, драгоценностей тоже. Выкупа за меня отец не даст, поскольку я лишена всех прав на иму­щество, и, прежде чем сюда ехать, я оставила письмо с детальным описанием своего маршру­та в кабинете заместителя комиссара полиции, которое он вскроет в случае, если к утру я не вер­нусь домой живой и невредимой, и, приходясь мне дядей, найдет и покарает любого, кто решит­ся меня обидеть, где бы тот ни спрятался, на зем­ле или под землей.

Удивительная ее красота, какую не смогли изуродовать даже следы побоев, оставшиеся на лице и на руках, а также не менее удивительная предусмотрительность, заранее предупреждав­шая любые недостойные действия в отношении девушки, стали причиной тому, что вокруг нее быстро собралась толпа любопытных, где хотя и раздавались язвительные замечания по пово­ду странного — для близкой родственницы вы­сокопоставленного полицейского — желания на­нять уголовника, но никто даже не попытался причинить ей какой-либо вред.

Ее повели в улочки, которые, чем дальше, тем становились все темнее и пустыннее, и водили по ним до тех пор, пока не привели туда, где темно было до черноты, будто вокруг кто-то пролил чер­нила, и где старая женщина, которая смотрела перед собой так пристально, что Хума сразу же поняла, что она слепая, открыла перед ней две­ри дома, в котором было еще темнее, и ей пока­залось, будто через порог выплеснулась новая волна мрака. Хума сжала пальцы в кулаки, при­казала сердцу стучать как положено и вслед за старухой шагнула в дом.

В темноте глаза с трудом различили тонкий, неправдоподобно призрачный лучик света, ис­ходившего от свечи, и, руководствуясь лишь его желтоватой нитью (поскольку старая леди мгно­венно исчезла из виду), Хума сделала шаг вперед, тут же сильно обо что-то стукнулась, вскрикнула и, рассердившись на себя за то, что невольно вы­дала страх, который с каждым мгновением ста­новился сильнее, прикусила губу и запретила се­бе думать о том, кто — или что — ждет ее здесь.

Стукнулась она о низенький стол, на котором и стояла единственная свеча, а за ним, за столом, у противоположной стены, на полу сидел по-турецки человек, похожий на гору. «Садись, са­дись», — произнес ровный и глубокий голос, и от тона его, похожего на приказ, ноги у нее подко­сились, и она тоже опустилась на пол, не дожи­даясь более никаких приглашений. Она только покрепче сцепила пальцы и заставила себя гово­рить спокойно:

— Надо ли так понимать, что вы, сэр, и яв­ляетесь тем самым вором, которого я ищу?

Сидевший слегка переменил положение, от­чего его темная тень шелохнулась, и произнес речь, из которой последовало, что в данном рай­оне любая преступная деятельность совершает­ся не сама по себе, но организованно и под еди­ным контролем, и, следовательно, всякая попыт­ка вольного, так сказать, найма должна получить одобрение, каковое дается именно здесь, в этой комнате.

Настоятельно он предложил ей изложить как можно подробнее все детали предполагавшегося ограбления, включая опись предметов, какие она желает заказать, а также обозначить сумму воз­награждения, оговорив, кстати, и условия преми­альных, и в довершение, исключительно для пол­ноты картины, попросил рассказать о мотивах.

Услышав эти последние слова, Хума словно о чем-то вспомнила, выпрямилась, собралась с духом и громко сказала, что ее мотивы касают­ся исключительно ее одной, что детали она обсу­дит только с тем самым вором, кто возьмется ис­полнить заказ, и ни с кем более, и что вознаграж­дение, которое она готова предложить за работу, будет весьма щедрым.

— Поскольку вы, сэр, исполняете здесь, в этом районе, функции агентства по найму, то, пола­гаю, понимаете, что я за щедрое вознагражде­ние жду, чтобы мне нашли самого отчаянного человека, какой только имеется в вашем распо­ряжении, иными словами, такого, кто не испу­гается ничего, в том числе гнева Божьего. Мне нужен самый отчаянный из ваших людей... и никакой другой.

При этих словах кто-то зажег керосиновую лампу, и Хума увидела перед собой седоволосого гиганта, чья щека была обезображена шрамом, напоминавшим по форме букву «син» насталиче- ского письма2. Хуме на миг показалось, будто пе­ред ней возник призрак прошлого, и с нестерпи­мой ясностью в памяти встала детская, где ее и Атты няня, в надежде предотвратить новые их неразумные проявления самостоятельности, в который раз пригрозила детям:

— Если не будете слушаться, я попрошу, и он вас заберет, Шейх Син, Вор Воров!

Именно он, седовласый, с этим уродливым чет­ким рубцом, он и есть здесь лучший грабитель... Не сошла ли Хума с ума, не ослышалась ли, или он и впрямь ей сейчас сказал, что, учитывая об­стоятельства, он один способен выполнить ее за­каз, и никто больше?

И она, пытаясь во что бы то ни стало не вы­пустить родившихся заново демонов страха из той детской, немедленно обратилась к храбро­му волонтеру с речью, для начала поведав ему, что лишь крайняя опасность и крайняя надоб­ность вынудили ее совершить столь рискован­ную прогулку.

— Нельзя медлить ни минуты, — продолжа­ла она, — и потому я сейчас же расскажу все, как есть, без утайки. И если, выслушав до кон­ца мою историю, вы не откажетесь от своих на­мерений, то мы сделаем все возможное, чтобы облегчить вам работу, а по окончании наградим со всей щедростью.

Старый вор передернул плечами, кивнул в от­вет и сплюнул. Хума приступила к рассказу.

Всего еще шесть дней назад утро в доме ее от­ца, богатого ростовщика по имени Хашим, на­чалось, как обычно. Мать за столом, сияющая любовью, поставила на завтрак перед мужем полную тарелку хичри, и общая беседа потекла с той изысканной учтивостью, какими горди­лась их семья.

Хашим никогда не упускал случая подчерк­нуть, что скопил свое состояние благодаря от­нюдь не религиозным «заветам», а «уважительно­му отношению к мирской жизни». В его прекрас­ном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вни­манием; даже тех несчастных, кто приходил про­сить малой доли от его, Хашима, богатств, и с кем он делился — не меньше, конечно, чем за семь­десят процентов, однако лишь ради того, как объ­яснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, «чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот в конце концов избавится от дурной привычки брать и брать в долг, так я ра­ботаю себе во вред, ибо когда они поймут в чем дело, я останусь без куска хлеба!»

Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали всю жизнь такие доброде­тели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.

Завтрак подошел к концу, члены семьи, рас­ставаясь, пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, словно стекло, благополучие дома, изысканная, будто фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив ни малейшей надежды вернуть прошлое.

Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебрис­тый блеск, и он увидел сосуд, качавшийся на волнах в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, слов­но загустевшей от холода.

Сосуд оказался обьгчным цилиндром темного стекла, но оплетенным серебряной нитью изу­мительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, куда был вправлен человеческий волос.

Хашим зажал в кулаке удивительную наход­ку, крикнул лодочнику, что его планы измени­лись, и поспешно вернулся назад к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и при­нялся изучать сосуд.

Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках ока­залась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный нака­нуне из мечети в Хазрабале, где вся долина с тех пор оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.

Вне всякого сомнения, воры — наверняка пе­репуганные таким всеобщим негодованием, бес­конечными процессиями, воем уличных толп, беспорядками, политическими выступлениями, а также массовыми обысками, которые прово­дились и руководились людьми, чья карьера бук­вально повисла на украденном волоске, — под­дались панике и избавились от сосуда, бросив его в желатиновую глубь озера.

ДолгХашима, нашедшего пропажу благода­ря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить мечети, а го­сударству мир и спокойствие.

Однако у него вдруг возникло на этот счет иное мнение.

Весь вид его кабинета свидетельствовал о страсти Хашима к коллекционированию. В стек­лянных витринах лежали пронзенные булавка­ми бабочки из Гульмарга3, по стенам без счета висели мечи, и среди них копье нагов4, стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжи­ны копий пушки Замзама5, а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лот­ков при вокзалах, и множество самоваров, и пол­ный зоопарк резных зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время мытья.

— В конце концов, — сказал себе Хашим, — и сам пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею своего обожествления! Сле­довательно, утаив его волос от безумных фа­натиков, я скорее исполню долг, нежели если вер­ну, не так ли? Разумеется, меня в этой вещи при­влекает отнюдь не ее религиозная ценность... Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И смотрю я на сей предмет с точки зрения сугу­бо светской, иными словами, ценю в нем его уни­кальность и редкую красоту. То есть, короче го­воря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не воло­сом самого пророка... Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные ше­девры, чтобы потом укрыть их в своих подземе­льях... Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!

Однако ни один коллекционер на свете еще не смог удержаться, чтобы хоть кому-нибудь не по­казать своего сокровища, и Хашим тоже поде­лился радостью, все ему рассказав, со своим единственным сыном Аттой, который, покляв­шись молчать, молчал, хотя и терзался сомне­ниями, и открыл тайну тогда лишь, когда у него больше не стало сил терпеть беды, обрушивши­еся на их дом.

Но в тот, первый, день молодой человек лишь извинился перед отцом и вышел, оставив его со­зерцать свое сокровище. Хашим тогда сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.

Каждый у них в семье знал, что среди дня ростовщик не ест, и потому только вечером слу­га вошел в кабинет, с тем чтобы позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, но все же и не в том — ростовщик к вечеру будто как-то рас­пух. Глаза вылезли из орбит, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.

Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии в него перелилась некая мистическая жидкость, наполнила его целиком и в любую минуту гото­ва была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.

С чужой помощью Хашим все же дошел до стола, и вот тогда в доме и в самом деле случился взрыв.

Ни коим, похоже, образом не заботясь о том, как его речь скажется на заботливо возведенной, хрупкой конструкции, заложенной в основание семейного теплого счастья, Хашим разразился ужасными откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто внутри у него забил фон­таном источник. Помертвевшие от ужаса дети услышали, как он, повернувшись к жене, про­изнес в наступившей вдруг полной тишине, что семейная жизнь их за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. «Долой приличия! — гре­мел он. — Долой лицемерие!»

После чего он довел до сведения семьи, в выра­жениях не менее грубых, о существовании у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сообщил жене, что от­нюдь не она наследует главную часть имущества и по его смерти получит всего-навсего восьмую долю, меньше которой оставить нельзя сообразу­ясь с законом ислама. Затем он перенес внима­ние на детей и начал с того, что стал кричать на Атту, будто тот недостаточно умен: «Кретин! На­казал меня Бог таким сыном!»—после чего обви­нил дочь в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, не­преложные для добрых мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.

Так ничего и не съев, Хашим ушел к себе, где тотчас уснул глубоким сном человека, наконец облегчившего душу, нимало не заботясь ни о ры­давшем навзрыд оскорбленном семействе, ни о еде, остывавшей на буфете под взглядами ос­толбеневшего слуги.

На следующий день Хашим разбудил домаш­них в пять утра, заставив их выбраться из по­стелей, омыл лицо и принялся читать молит­ву. С того момента он молился по пять раз на дню, и жена его и дети вынуждены были делать то же самое.

В тот же день перед завтраком Хума сама ви­дела, как слуги по приказу отца вынесли в сад огромную кучу книг, где и сожгли их. Единствен­ной уцелевшей книгой в доме стал Коран, кото­рый Хашим обернул шелковой тканью и возло­жил на столе посреди гостиной. И распорядился, чтобы каждый член семьи читал строфы священ­ного писания не менее двух часов в день. Теле­визор теперь оказался под запретом. К тому же Хуме велено было удаляться к себе, когда к Атте придет кто-нибудь из друзей.

С того дня воцарились в доме печаль и уны­ние, однако худшие беды ждали их впереди.

На другой день к отцу явился должник, ко­торый, дрожа от страха, сказал, что не смог раз­добыть последней от назначенного процента части, и стал просить небольшой отсрочки, до­пустив при этом ошибку, напоминая Хашиму, в выражениях несколько дерзких, слова из Ко­рана, порицающие заимодавство. Отец пришел в ярость и отхлестал беднягу кнутом, сорван­ным со стены, где висели диковинные экспона­ты его обширной коллекции.

К тому же, как ни печально, в тот же день, несколько позже, пришел и второй должник, который просил об отсрочке смиренно, но и он выскочил из кабинета избитый, а на правой ру­ке у него кровоточила резаная глубокая рана, поскольку Хашим, посчитав его вором, краду­щим чужое добро, вознамерился было отсечь нечистую руку одним из тридцати восьми но­жей кукри6, висевших по стенам кабинета.

И Атта, и Хума невыносимо страдали оба эти дня, глядя на попрание всех неписаных правил их семейного этикета, но к вечеру Ха­шим перешел уже все границы и поднял руку на жену, когда та, потрясенная его жестокос­тью по отношению к должнику, попыталась урезонить мужа. Атта бросился к ней на защи­ту, но отец ударом сбил его с ног.

— Отныне, — заявил Хашим, — вы у меня узнаете, что такое порядок!

С женою ростовщика случилась истерика, которая длилась всю ту ночь и весь третий день, после чего Хашим, утомившись от ее причита­ний, пригрозил разводом, и жена его бросилась к себе в комнату, где заперлась на ключ и упала без сил, заходясь в безмолвных рыданиях. Тогда Хума тоже потеряла терпение и открыто вос­противилась воле отца, заявив (с той самой не­зависимостью, которую он всю жизнь в ней поощрял), что не станет более закрывать лица, поскольку, не говоря о прочем, от этого портит­ся зрение.

Услышав ее речи, отец недолго думая лишил Хуму всех имущественных прав, дал неделю на сборы, после чего велел убираться из дому.

На четвертый день страх, поселившийся в доме, сгустился настолько, что стал, казалось, едва ли не осязаем. Именно в тот день Атта и сказал онемевшей от горя сестре:

Мы зашли дальше некуда, но я знаю, в чем дело.

Днем Хашим, в сопровождении двух наня­тых им головорезов, отправился в город выби­вать долги у двоих своих неплательщиков. Дож­давшись его отъезда, Атта направился к нему в кабинет. Как единственный сын и наследник он владел ключом от отцовского сейфа. Там он и употребил его по назначению, достал из сей­фа фиал, оправленный в серебро, сунул в кар­ман брюк и снова запер сейф.

Тогда-то он и рассказал Хуме про отцовскую тайну, под конец воскликнув:

    Может быть, я и сошел с ума; может быть, от того, что у нас произошло за последнее вре­мя, у меня мозги набекрень, но одно я знаю точ­но: до тех пор, пока этот волос в доме, ничего хо­рошего у нас не будет.

Хума тут же согласилась с братом, предложив немедленно вернуть реликвию в мечеть, и Атта пошел и нанял шикару и отправился в Хазрабал. Однако, выйдя из лодки в толпе безутешно ры­давших верующих, которые толклись на площа­ди возле оскверненной мечети, он обнаружил, что сосуд исчез. В кармане оказалась дыра, ко­торую мать, обычно крайне внимательная к исполнению своих обязанностей, проглядела, по-видимому, из-за последних событий.

После краткой вспышки досады Атта с об­легчением вздохнул.

— Подумать только, — сказал он себе, — что здесь со мной сделали бы, если бы я успел объ­явить мулле, будто привез украденный волос! Этот сброд меня тут же и линчевал бы, никто по­верил бы, что я его где-то потерял! Но, как бы то ни было, его больше нет, и этого нам и надо.

Впервые за несколько дней он рассмеялся и отправился обратно домой.

Дома он увидел, что сестра его, избитая в кровь, плачет в гостиной, а мать рыдает в спаль­не, будто только что потерявшая мужа вдова. Ат­та кинулся к сестре за объяснениями, желая знать, что случилось, и когда та наконец расска­зала ему, что отец, вернувшись после своей мерз­кой работы, снова заметил в волнах между при­чалом и лодкой серебряный блеск, снова накло­нился и признал злосчастный фиал, то впал в ярость и принялся избивать Хуму, в конце концов побоями выбив из нее правду, — тогда Атта за­крыл лицо руками и заплакал и сквозь слезы не проговорил, а простонал то, что ему тогда пришло в голову, что-то про фиал, который намеренно взялся преследовать их семью и вернулся к отцу, чтобы его руками довершить свое дело.

Теперь настала очередь Хумы придумывать, как избавиться от напасти. На следующий день, когда следы на руках ее и на лице, оставшиеся от побоев, расплылись, утратив черноту, она об­няла брата и зашептала ему на ухо, что решила избавиться от этого волоса любой ценой, и повто­рила эти последние слова несколько раз.

Волос, — проговорила она, — уже выкра­ли из мечети, значит, можно его украсть и из до­ма. Однако все должно быть проделано виртуоз­но, так что нужно найти вора bona fide7 и тако­го храброго, что его не брали бы никакие чары и он не боялся ни полиции, ни проклятий.

К сожалению, добавила она, теперь сделать это будет в десять раз сложнее, поскольку отец, однажды уже едва не лишившись своей драго­ценности, естественно, станет ее стеречь как зеницу ока.

Способны ли вы на такое дело?

Хума, сидевшая в комнате, освещенной толь­ко светом тусклой свечи и керосиновой лампы, закончила свой рассказ вопросом:

Можете ли вы обещать, что не испугае­тесь и выполните работу до конца?

Вор сплюнул и объявил, что не в его привыч­ках что-либо обещать, он не повар и не садовник, однако испугать его нелегко, особенно когда речь идет всего лишь о детских сказках. Он попросту дает слово, чем Хуме и придется удовлетворить­ся, так что пусть сообщит детали намеченного ограбления.

    После неудачной попытки вернуть в мечеть волос отец на ночь кладет свое сокровище себе под подушку. Однако спит он в отдельной комна­те и спит беспокойно; нужно лишь войти к нему осторожно, чтобы не разбудить, а потом он вско­ре непременно заворочается, как-нибудь повер­нется, и вы легко заберете сосуд. После чего вы с сосудом придете ко мне в спальню, — с этими словами Хума вручила Шейху план дома. — И я отдам вам все драгоценности, которые есть у ме­ня и у матери. Они дорого стоят... сами увидите... Да, да, за них вам дадут целое состояние.

Тут выдержка едва ей не изменила, но Хума удержалась от слез.

    Сегодня! — произнесла она, справившись с собой. — Вы должны выкрасть волос сегодня!

Едва дождавшись, когда Хума выйдет из ком­наты, старый вор зашелся в приступе кашля и сплюнул кровавый сгусток в старую банку из-под растительного масла. Он, великий Шейх Син, Вор Воров, был старым и больным человеком, и но­вый, молодой претендент уже точил нож, поджи­дая своего часа, чтобы вонзить его в живот Шей­ху. К тому же знаменитый вор вследствие своей пагубной страсти к картежным играм был опять беден, почти настолько же беден, как много лет назад, когда он лишь начинал свою карьеру про­стым учеником карманника, и потому в предло­жении дочери ростовщика, явившейся к нему, он усмотрел перст судьбы, которая вновь являла к нему милосердие, позволяя поправить дела и на­всегда покинуть долину, чтобы он, сохранив свой живот в целости и неприкосновенности, купил се­бе на добытые деньги роскошь умереть почтен­ной собственной смертью.

Что же касалось волоса, то ни он, ни его сле­пая жена никогда в жизни не интересовались никакими пророками — и это было единствен­ное, чем их счастливое семейство было схоже со злосчастным семейством Хашима.

Тем не менее вор не стал рассказывать о пред­стоявшем деле своим четверым сыновьям. Они, к великому его огорчению, все четверо выросли слишком благочестивыми и не раз, бывало, даже заговаривали о паломничестве в Мекку. «Чушь! — смеялся отец. — Подумайте хоть, как вы туда дой­дете!» Всякий раз, когда у них появлялся на свет очередной ребенок, Шейх Син — в самовластии отцовской любви полагавший, будто тот родился для лучшей жизни — при рождении его калечил, и теперь все его сыновья просили в городе мило­стыню, чем отлично зарабатывали себе на жизнь.

Дети у него были вполне в состоянии поза­ботиться о себе самостоятельно.

Так что Шейх собирался оставить их и уйти с женой навсегда. Лишь одной своей редкой удачливости он был обязан тем, что к ним, в его часть города, на задворки, пришла прекрасная, хотя избитая, девушка.

В ту ночь весь дом на берегу озера затаился в ожидании вора, и сгустившаяся титттина будто повисла в углах его комнат. Ночь наступила впол­не воровская: небо закрылось тучами, а над хо­лодной зимней водой расстилался туман. Ростов­щик Хашим ушел к себе и уснул, единственный из всей семьи, кто мог в ту ночь спокойно спать. В соседней с ним спальне без сознания, в коме, с внутричерепной гематомой, метался, страдая от боли, Атта под неусыпным присмотром мате­ри, которая распустила в знак скорби длинные, едва начинавшие седеть волосы и, не желая сми­риться со своей беспомощностью, меняла сыну теплые компрессы. В третьей спальне, не разде­ваясь, в ожидании вора сидела Хума, выставив перед собой шкатулки с драгоценностями, кото­рые были их последней надеждой.

Наконец в саду под ее окном тихо запел со­ловей, и Хума потихоньку прокралась по лест­нице вниз и отворила дверь этой птичке, чье лицо украшал рубец в форме буквы «син» на- сталического письма.

Бесшумно следом за Хумой птичка взлетела по лестнице. Там, в коридоре, они разошлись в разные стороны, конспирации ради не взгля­нув друг на друга.

Шейх проник в комнату ростовщика с легко­стью профессионала и тут же увидел, что план дома, полученный им от Хумы, соответствует истине до мельчайших подробностей. Хашим спал раскинувшись, чуть ли не поперек посте­ли, подушка сбилась на сторону, так что достать из-под нее вожделенный фиал было пустячным делом. Осторожно, медленно, шаг за шагом, Шейх подкрадывался к нему.

В эту минуту в соседней спальне за стеной мо­лодой Атта вдруг резко сел на постели, чем из­рядно перепугал мать, и неожиданно — возмож­но, от того, что росшая гематома надавила на мозг, — вдруг завопил пронзительным голосом:

— Вор! Вор! Вор!

Возможно, в эту минуту его несчастный ра­зум слился воедино с отцовским, однако этого никто не знает и никогда не узнает наверняка, ибо выкрикнув «вор» три раза, молодой человек умолк, снова упал на подушки и тут же умер.

Мать его зашлась таким криком, стоном, та­ким раздирающим слух воем, что довершила дело, начатое Аттой, — иными словами, ее ры­дания проникли сквозь стену в мужнюю спаль­ню, и Хашим проснулся.

Шейх не знал, что лучше — то ли нырнуть под кровать и спрятаться, то ли дать ростовщи­ку по черепу, но Хашим тем временем схватил свою украшенную полосами трость, где, как в ножнах, был вправлен д линный стилет, который с недавних пор по ночам держал под рукой воз­ле постели, и поспешил в коридор, не заметив грабителя, стоявшего в темноте с другой сто­роны постели. Тот сию же секунду нагнулся и моментально выхватил из-под подушки фиал с волосом пророка.

А Хашим в коридоре выхватил стилет из поло­сатых ножен. Он его держал в правой руке и вра­щал им, как сумасшедший. А в левой зажал саму трость и потрясал ею в воздухе. В это мгновение из ночной темноты коридора появилась некая темная фигура, и Хашим, еще не совсем проснув­шись, но исполненный гнева, пронзил ее, по роковому стечению обстоятельств случайно уго­див в сердце. Тогда он включил свет и обнаружил, что перед ним лежит бездыханно его собствен­ная дочь, и в ужасе перед содеянным он обернул клинок против себя, приставил его к своей груди и налег всем своим весом, сведя таким образом счеты с жизнью. Тут в коридор выбежала его же­на, единственная, кто остался в живых из всей семьи, и при виде двух трупов немедля сошла с ума, о чем позже врачи выдали свидетельство, и ее родной брат, заместитель комиссара поли­ции, пристроил ее в психиатрическую лечебницу

Шейх Син мгновенно смекнул, что дело рас­строилось.

Пока в коридоре разыгрывалась описанная выше кровавая драма, он, и думать забыв о лар­цах с драгоценностями, до которых было рукой подать, в той же спальне Хапшма выбрался че­рез окно и кинулся бежать. Дома он появился за­темно, растолкал жену и сказал, что вернулся с пустыми руками. Теперь придется, сказал он ей шепотом, исчезнуть на некоторое время. Же­на его выслушала, не открыв глаз.

А тем временем из-за шума, поднявшегося в доме ростовщика, проснулись не только слу­ги, но и сторож, который до того спал — ничуть не менее крепко, чем обычно, — у себя в будке возле ворот на улице. Все сообща они вызвали полицию, а там тотчас же доложили о проис­шедшем заместителю комиссара. Узнав о гибе­ли Хумы, высокопоставленный родственник опечалился и немедленно вскрыл запечатан­ный конверт, где прочел предназначенное ему послание, после чего немедля встал во главе крупного вооруженного отряда и повел его в тем­ные закоулки самой грязной, известной своей дурной славой, части города.

Некий дерзкий ночной налетчик шепнул ему на ухо имя Шейха, другой некий тщеславный взломщик ткнул пальцем на дверь, где жил со­ратник Хумы, а сам он нажал на курок, и пуля от этого выстрела угодила в живот престаре­лому вору, когда тот как раз выбрался через чер­дачный люк, и он бесформенной массой рухнул с крыши к ногам заместителя комиссара поли­ции, утолившего таким образом гнев.

Из кармана у вора при этом выкатился не­большой сосуд темного стекла, оправленный в серебряную филигрань.

О возвращении волоса пророка в результате полицейской операции объявили по «Радио Ин­дия». Через месяц в долину, в Хазрабал, сошлись все имевшиеся в стране святые люди, которые подтвердили его подлинность. Драгоценный фиал и по сей день находится под надежной охраной в той самой мечети на берегу одного из самых прекрасных озер, в сердце той самой до­лины, которая более всех прочих мест на земле напоминает рай.

Однако мы не закончили бы своей истории, если бы не рассказали про четверых сыновей Шейха, которые, сами того не ведая, провели не­сколько минут в том же доме, где оказался свя­щенный сосуд, и в утро гибели своего отца про­снулись, обнаружив, что с ними свершилось чудо и руки и ноги их вновь обрели подвижность и крепость, будто отец и не искалечил каждого при рождении. Все четверо с тех пор страшно гневались на судьбу, ибо доходы у них против прежнего снизились, при самых скромных под­счетах, процентов на семьдесят пять, так что они едва сводили концы с концами.

Лишь у одной вдовы Шейха появился повод для радости, поскольку та, потеряв мужа, вновь обрела зрение, и с тех пор до конца дней любо­валась прекрасной Кашмирской долиной.

 

 

1 Длинная узкая лодка.

2 Один из вариантов арабского алфавита, используе­мый в языках фарси и урду, в частности в Кашмире.

3 Знаменитые сады в Шринагаре.

4 Каннибальское племя на северо-западе Индии.

5 Знаменитая пушка, 4,3 м, установленная у дороги в Лахоре в честь взятия крепости Мултан, увековеченная в романе Р. Киплинга «Ким» (1901).

6 Племя, известное изготовлением кованого оружия.

7 Добросовестный, честный (лот.).

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz