Глава восьмая

«Я УМЕР И ЗАСМЕЯЛСЯ...»

1922

 

28 декабря 1921 года поезд прибыл в Москву. У Хлебникова было несколько адресов друзей, однако, опасаясь не застать их дома, он первым делом отправился искать «Кафе поэтов». Хлебников точно не знал, где оно находится, поэтому проплутал до вечера, пока нашел его на Тверской улице, 18.

Собственно, называлось это заведение Клуб Всероссийского союза поэтов, но чаще его называли «Домино» (до революции в этом помещении находилось кафе «Домино»). Оно открылось еще в январе 1919 года, так что Хлебников мог застать самое начало деятельности Клуба. К концу 1921 года это было главное место встреч поэтов всех направлений, подобно петербургской «Бродячей собаке». В охранной грамоте, выданной Наркомпросом, говорилось: «Всероссийский союз поэтов и функционирующая при нем эстрадастоловая преследует исключительно культурно-просветительные цели и является организацией, в которую входят членами все видные современные поэты».

Это действительно было так. «Домино» продолжало традиции литературных кафе 1910-х годов. Здесь можно было встретить В. Маяковского, С. Есенина, А. Белого, М. Цветаеву, Б. Пастернака, Н. Клюева и многих, многих других. Сюда заходил нарком просвещения А. Луначарский. В «Домино» читали стихи, устраивали лекции и диспуты. Там же неимущие поэты могли получить бесплатный обед. Одним из главных действующих лиц в «Кафе поэтов» был старый друг Хлебникова Василий Каменский. Под его руководством интерьер был приведен в надлежащий вид, столики покрыты оранжевой бумагой, поверх которой установлены стекла. Под стекло посетители могли положить свои стихи и рисунки.

Как вспоминает один из постоянных посетителей и организаторов кафе Иван Грузинов, «приспособить кафе „Домино“ для выступлений поэтов было чрезвычайно легко: художник Анненков в первом зале кафе повесил на стену пустую птичью клетку, а рядом с ней – старые черные штаны Василия Каменского. На стенах и плафонах обоих залов кафе Анненков написал масляной краской несколько строк стихов Василия Каменского... Для эстрады кафе поэтов был изготовлен чрезвычайно яркий занавес. Яркость занавеса обусловливалась взаимодополнительными тонами: он состоял из зеленых и алых полос. На цветных полосах занавеса были прикреплены замысловатые геометрические фигуры. Общее впечатление от занавеса, имевшего весьма важное значение при выступлениях поэтов, было гротескно-футуролубочное. Это же впечатление посетитель получал и от всего прочего декоративного убранства кафе поэтов».[1]

Когда Хлебников туда наконец добрался, был уже вечер и нужно было позаботиться о ночлеге. Хлебников собирался остаться ночевать прямо там, в Клубе, но администрация не разрешила. К счастью, скоро в кафе заглянул Алексей Крученых, тоже недавно вернувшийся с Кавказа. Увидев своего приятеля, Крученых, конечно, проявил заботу. Прежде всего он повел Хлебникова на ночлег туда, где жил и он сам: в общежитие студентов ВХУТЕМАСа, на Мясницкую, 21. ВХУТЕМАСом сокращенно назывались Высшие художественно-технические мастерские. Это учебное заведение открылось недавно, но уже стало популярным. В последующие годы там преподавали и учились многие выдающиеся художники. Во ВХУТЕМАСе Хлебников переночевал, а утром они с Крученых пошли к Маяковскому и Брикам в Водопьяный переулок.

Собственно, это была квартира Романа Гринберга, филолога, друга Романа Якобсона. После революции Бриков вселили к нему в квартиру как «уплотнителей». Вместе с Бриками в квартире поселился Маяковский, но у него была еще и своя комната в Гендриковском переулке. Лили Брик тогда не было в Москве, и, поскольку квартира почти пустовала, Хлебников даже несколько раз там ночевал.

Маяковский, как и Крученых, проявил по отношению к Хлебникову радушие и заботливость. Крученых по дороге купил продуктов. Маяковский отдал Хлебникову один из своих костюмов и старое теплое пальто. Хлебников, казалось, был рад этому. В письме к Лиле Брик Маяковский сообщает: «Приехал Витя Хлебников: в одной рубашке! Одели его и обули. У него – длинная борода – хороший вид, только чересчур интеллигентный».[2]

Хлебников, растроганный таким приемом, приписывает:

«Лидия Юрьевна! Эта приписка – доказательство моего пребывания в Москве и приезда к милым дорогим друзьям на Мясницкую.

Я нашел в Баку основной закон времени, то есть продел медведю земного шара кольцо через нос – жестокая вещь, – с помощью которого можно дать представление с нашим новым Мишкой.

Это будет весело и забавно. Это будет игра в сумасшествия: кто сумасшедший – мы или он».

Крученых отвел Хлебникова в парикмахерскую. Там, как вспоминает Крученых, «бороду Зевса» обкорнали с боков и сделали бородку лопатой – слишком коротко остригли на щеках.

Друзья моментально вовлекли Хлебникова в бурную литературную жизнь Москвы. В тот же день, 29 декабря, Маяковский, Хлебников, Крученых и Каменский вместе выступали с чтением своих стихов на вечере студентов ВХУТЕМАСа. Каменский некоторое время был председателем Союза поэтов да и теперь играл там не последнюю роль. А поэтов было в Москве великое множество: действовали сорок девять литературных школ, и почти две тысячи человек называли себя поэтами. Среди них были такие группы, как ничевоки, экспрессионисты, презантисты, биокосмисты, конструктивисты, ерундисты (правда, в эту «группу» входил лишь один поэт – Серафим Огурцов) и т. д.

Сам Хлебников тоже в январе 1922 года вступает в Союз поэтов. Он по всем правилам заполняет анкету и, став членом Союза, получает бесплатные обеды. Таким запомнил его Иван Грузинов: «Он проходил во второй зал СОПО и садился за миниатюрный столик, стоявший у окна. Сидел один. Ему подавали обед. Он молча съедал его... Хлебников носил шубу. Шапку. Ни шубу, ни шапку он в СОПО почти никогда не снимал. Шуба на Хлебникове была с чужого плеча... Цвет лица Хлебникова в тон цвету его шубы: лицо бледно-серое, с зеленоватым оттенком...»

В кафе «Домино» были организованы два вечера Хлебникова. Как обычно, успеха у публики они не имели. Хлебников вышел на эстраду в шубе и тихим голосом начал читать. Сначала он читал вполне четко, но постепенно голос становился все глуше и глуше, и под конец уже совсем ничего нельзя было разобрать. К концу вечера в зале оставались только два-три человека из числа друзей Хлебникова да дежурный член Президиума Союза поэтов.

Хлебников мог быть доволен тем, как начала складываться его жизнь в столице. Он одет, он почти сыт, у него есть хотя бы временная крыша над головой все там же, во ВХУТЕМАСе, он участвует в литературной жизни, рядом находятся друзья.

Он пишет бодрое письмо домой:

«Я в Москве. В Москве дороговизна. И поворот в прошлое + будущее, деленные пополам.

Черный хлеб 11 тысяч, средний проигрыш зеленого стола шестизначное число, иногда девятизначное.

Давно не было чисто славянского разгула, как эти святки. Москва стоит твердо на ногах, и нет оголения, гибели и одичания, как в других городах. <...> Пока я одет и сыт».

Правда, этот «славянский разгул» начинает настораживать Хлебникова. Даже после ужаса Гражданской войны Хлебников оставался сторонником революции, которая, как полагал поэт, несет освобождение человеку труда. Но в 1921 году большевики провозгласили новую экономическую политику, начинался недолгий период нэпа. Вновь была разрешена частная торговля, открылись рестораны и увеселительные заведения. Появилась и новая знать. Мечта Хлебникова о том, что поэты будут бродить и петь, а их за это будут кормить, и о том, что труд будет измеряться ударами сердца, явно не сбывалась. Недовольство Хлебникова Москвой проявилось в одном из его стихотворений того времени.

 

Эй, молодчики-купчики,

Ветерок в голове!

В пугачевском тулупчике

Я иду по Москве!

Не затем высока

Воля правды у нас,

В соболях-рысаках

Чтоб катались, глумясь.

Не затем у врага

Кровь лилась по дешевке,

Чтоб несли жемчуга

Руки каждой торговки.

Не зубами скрипеть

Ночью долгою —

Буду плыть, буду петь

Доном – Волгою!

Я пошлю вперед

Вечеровые уструги.

Кто со мною – в полет?

А со мной – мои други!

 

(«Эй, молодчики-купчики...»)

Этому стихотворению повезло: в марте Маяковский поместил его вместе со своими «Прозаседавшимися» в газете «Известия». Это была одна из очень немногих публикаций Хлебникова и единственная, которую помог ему устроить Маяковский.

С Маяковским был связан один неприятный для Хлебникова эпизод. В 1919 году, когда в ИМО собирались издавать том произведений Хлебникова, Велимир отдал Маяковскому часть своих рукописей для издания. О том, что рукописи были отданы именно ему, пишет сам Маяковский. Поскольку редактором книги был Р. Якобсон, то уже в отсутствие Хлебникова Маяковский передал ему эти рукописи. В 1921 году Якобсон уехал в Прагу и, как оказалось, покинул Россию навсегда. Друзья думали, что Якобсон забрал рукописи с собой. Позже выяснилось, что он никуда рукописи не увозил, а оставил их в Московском лингвистическом кружке. Там в сейфе они и лежали в целости и сохранности. Это выяснилось уже после смерти Хлебникова, и он умер, думая, что рукописи потеряны.

К весне нэпмановская Москва окончательно перестает нравиться Хлебникову. Ему неприятно и то, что лучший друг, Маяковский, вполне успешно вписался в эту новую реальность. В письме к родным Хлебников, о котором говорили, что он не замечает ничего вокруг, дает удивительно меткую характеристику происходящему: «Москву не узнать, она точно переболела тяжелой болезнью, теперь в ней нет ни „замоскворечья“, ни чаев и самоваров и рыхлости и сдобности прежних времен! Она точно переболела „мировой лихорадкой“ и люди по торопливой походке, шагам, лицам напоминают города Нового Света. <...> Около Рождества средним состоянием делового москвича считалось 30–40 миллиардов; крупные проигрыши в карты были 7 миллиардов, свадьба 4 миллиарда. Теперь все в 10 раз дороже, 2 миллиона стоит довоенный рубль, на автомобиле 5 миллионов в час». Раньше ни «деловые москвичи», ни тем более карточные выигрыши Хлебникова не интересовали.

Правда, в новой экономической политике могли оказаться для Хлебникова и выгодные стороны. Кроме частной торговли, разрешены были также частные издательства, и Хлебников с несвойственной ему энергией пытается осуществить публикацию своих произведений. Заметим сразу, что почти все попытки не увенчались успехом. Хлебников обращается к самым разным людям: к С. Абрамову в журнал «Москва», к П. Когану в журнал «Красная новь», к А. Воронскому, И. Аксенову, А. Оголевцу, Е. Шемурину и другим. Помня о том, что Есенин издал его «Ночь в окопе», Хлебников ведет переговоры и с ним.

В это время Есенин тоже находился в Москве вместе со своей женой Айседорой Дункан. Он готовился к отъезду за границу и собирался сначала остановиться в Берлине, а оттуда ехать дальше в Америку. Совместные планы издания книг с Есениным казались Хлебникову вполне реальными. «Мы затеваем заграничное издательство», – говорил Хлебников друзьям, но эти планы не сбылись.

И все же некоторые произведения Хлебникова увидели свет. Одно стихотворение, как мы уже упоминали, напечатал Маяковский в «Известиях», два стихотворения – В. Каменский в журнале «Библиотека поэтов». Три стихотворения опубликовал в журнале «Маковец» поэт Николай Барютин, писавший под псевдонимом Амфиан Решетов. Как вспоминает Барютин, он познакомился с Хлебниковым в кафе «Домино» и вскоре решил пригласить его в свой новый журнал. Хлебникова он нашел на квартире у Бриков.

«Он встретил меня, – пишет Барютин, – в просторной белой комнате с большим черным роялем. Вид у него был смущенный и рассеянный. Озираясь, он прислушивался к голосам, доносившимся из-за закрытых дверей. Разговор о поэзии, о журнале, долженствующем объединить все виды современного русского искусства, оживил его. Я просил Хлебникова дать для журнала последнюю законченную работу. Он присаживается и пишет своим детским почерком, кривыми, сходящими вниз строчками две вещи: „Ночь в Персии“ и „Сегодня Машук, как борзая...“ (по его словам, это – последняя вещь, написанная им на Кавказе). Я прошу поставить дату. В разговор развязно вмешивается оказавшийся здесь Ф. Богородский:

– Как это надоело: даты и подписи. Ставьте вместо набившего всем оскомину 1921 года что-нибудь более интересное, например... – Богородский называет какое-то астрономическое число.

Хлебников колеблется.

– Ну, пометьте рукопись хоть 1925 годом, – не унимается Богородский.

– Правда? – робко соглашается Хлебников и выводит на рукописи 1925 г., затем подписывается: Волеполк Хлебников.

Я протестую против устаревших выходок футуристической практики, и Хлебников 1925 год переправляет на 1921».[3]

Стихотворение «Сегодня Машук, как борзая...», напечатанное Барютиным, пронизано трагическим мироощущением:

 

Сегодня Машук, как борзая,

Весь белый, лишь в огненных пятнах берез.

И птица, на нем замерзая,

За летом летит в Пятигорск.

 

Летит через огненный поезд,

Забыв про безмолвие гор,

Где осень, сгибая свой пояс,

Колосья собрала в подол.

 

И что же? Обратно летит без ума,

Хоть крылья у бедной озябли.

Их души жестоки, как грабли,

На сердце же вечно зима.

 

Их жизнь жестока, как выстрел.

Счет денег их мысли убыстрил.

Чтоб слушать напев торгашей,

Приделана пара ушей.

 

Упоминаемый Барютиным Федор Богородский – молодой пролетарский художник, которому Хлебников благоволил и видел в нем продолжателя дела футуристов. В 1922 году Богородский издал сборник своих стихотворений. Хлебников написал к нему послесловие:

«Творчество – это искра между избытком счастья певца и несчастьем толпы.

Творчество – разность между чьим-нибудь счастьем и общим несчастьем. И тогда, когда чье-нибудь счастье треплется, как последний лист осени или первый всход весной, оно спешит пропеть свое „кукареку“.

Я – здесь!

Я счастлив.

А вы как?

Такова и книга Федора Богородского. Он – продавщик с корзиной счастья, кричащий не „огурцы“, а „даешь, берешь счастье!“».

Такими словами Хлебников приветствовал своего ученика.

Кроме упомянутых публикаций у Хлебникова было напечатано еще несколько стихотворений в случайных изданиях. Конечно, он рассчитывал совсем на другой результат, отправляясь зимой 1921 года с Кавказа в Москву. Прежде всего Хлебников хотел опубликовать «Доски судьбы», а об этом никто и слышать не хотел. Как ни парадоксально, имя Хлебникова по-прежнему у всех на слуху, о его творчестве пишут серьезные исследователи, опираясь, естественно, на то, что было опубликовано до революции, но для всех Хлебников оставался по-прежнему автором «Смехачей» и «Бобэоби». Нового Хлебникова ни издатели, ни критики не замечали.

В Праге Якобсон выпускает целую книгу: «Новейшая русская поэзия. Набросок первый. В. Хлебников». Это было расширенное предисловие к невышедшему тому произведений поэта 1919 года. Обстоятельную рецензию на книгу Якобсона вскоре опубликовал Жирмунский в петроградском журнале «Начала». Стихи Хлебникова цитирует А. Воронский в статье «Литературные отклики»; о Хлебникове пишет И. Аксенов в статье «К ликвидации футуризма».

По поводу издания своих произведений Хлебникову удалось договориться даже с Луначарским, и тот в целом положительно отнесся к проекту книги, но так ничего и не сделал. Эта встреча произошла на квартире у Маяковского 1 мая 1922 года. Там же в тот вечер были Брик, Каменский, Асеев, Пастернак, Крученых, Борис Кушнер и другие. Это была и последняя встреча Хлебникова с Маяковским. Вскоре после этого Маяковский уехал в Ригу, а когда вернулся, Хлебникова уже не было в Москве.

Помощь пришла с неожиданной стороны. В это время у Хлебникова появился горячий поклонник, преданный ученик, художник Петр Васильевич Митурич. С Митуричем Хлебников познакомился еще в 1916 году, в квартире № 5 в Академии художеств. Митурич в начале 1910-х годов учился там в мастерской батальной живописи Н. Самокиша. Тогда знакомство не переросло в сколько-нибудь прочные дружеские отношения. Вскоре пути поэта и художника надолго разошлись. В 1916 году Митурич, как и Хлебников, был призван в армию. Там он учился в военно-инженерной школе, воевал на польском фронте. После революции солдаты избрали Митурича начальником связи дивизии. Продолжая служить в Красной армии, Митурич следил в то же время за художественной жизнью столиц. Только в 1921 году его участь немного смягчилась: он был переведен в Москву художником-инструктором Пуокра (Политическое управление военного округа).

Митурич поселился у молодого художника Сергея Исакова, родственника петербургских Исаковых – обитателей квартиры № 5. Тогда же они заинтересовались творчеством Хлебникова, а вслед за тем – и его судьбой. Узнав, что Хлебников может приехать в Москву, где у него нет никого и ничего, Митурич с Исаковым решили позаботиться о поэте. Действительно, вскоре приехал Хлебников, и друзьям удалось доказать на деле свою приверженность «будетлянству» и Правительству земного шара.

Митурич и Исаков взялись помочь Хлебникову с публикацией его произведений. Исаков раздобыл литографский станок, получил разрешение, и все вместе принялись изготовлять «Вестник Велимира Хлебникова», где предполагалось опубликовать основной «закон времени». «Я надеюсь отпечатать закон времени и тогда буду свободен», – сообщает Хлебников Митуричу.

Хлебников прекрасно понимал, что на большой тираж, а тем более на гонорар рассчитывать не приходится. Наоборот, пришлось еще заплатить за бумагу. Но Хлебников был готов на все, лишь бы увидеть наконец дело своей жизни завершенным. «Мне, – говорил он, – важно иметь сотню экземпляров печати да себе 2–3 экземпляра». Митурич и Исаков переписали «Вестник» на литографический камень, и в феврале он был напечатан тиражом сто экземпляров.

«Вестник» представляет собой большой, сложенный вдвое лист некачественной бумаги. Там опубликовано стихотворение «Если я обращу человечество в часы...» и «Приказ Председателей земного шара». В этом приказе Король Времени обращается не к людям, а к планетам: «Чтобы старшие солнечные миры, с ниспадающим весом, Юпитер, Сатурн, Уран обращались по закону А, дабы их годичные времена переходили одно в другое по уравнению, построенному на основе тройки, как энного корня из числа дней». Далее приводится это уравнение. Подобный приказ был отдан и «младшим звездам», а завершался текст следующим образом: «Мы с удивлением видим, что солнца без несогласий и крика выполняют наши приказания. Мы, предземшары, предпочли бы мятеж и восстание, товарищ Солнце! Скучно на свете». Подписано было так – «Верно: Велимир Первый».

Несмотря на ошибки в формулах, допущенные Митуричем при переписывании, Хлебников был чрезвычайно рад этому изданию. У него появилась мысль сделать «Вестник» периодическим изданием, чтобы регулярно информировать человечество о своих достижениях. Митурич и Исаков старались изо всех сил и тут же приступили к выпуску «Вестника № 2». Как обычно, нужны были деньги, а денег ни у кого не было. Второй «Вестник» поэтому получился совсем жалкий: удалось напечатать всего двадцать пять экземпляров. Выглядел он в виде сложенной вдвое листовки. Там Хлебников опубликовал «Воззвание Председателей земного шара», написанное еще в 1917 году, и «Взор на 1923 год». Надо ли говорить, что эти публикации остались незамеченными.

Когда первый «Вестник» вышел, Хлебников, чтобы ознакомить с ним человечество, стал рассылать его по адресам. Первый экземпляр был послан в Астрахань родителям. Один экземпляр отправился Ф. Нансену с такой надписью: «Председателю земного шара Фритьофу Нансену от русских председателей Велимира Хлебникова и Петра Митурича». Митурич вспоминает: «У Велимира оказалось много адресов. „Вестник“ понесся во все стороны земли и, может быть, даже достиг дальних стран. Но ни одного отклика мы не получили».

Поняв, что таким кустарным способом ничего не сделаешь, Митурич стал вести переговоры с Государственным издательством. Ему удалось заключить договор на издание «Досок судьбы». Предполагалось, что эта работа будет выходить отдельными брошюрами, или «листами». Когда будет продан первый «лист», можно будет на вырученные деньги печатать второй «лист» и т. д. К сожалению, удалась только малая часть этой затеи. Вышло всего три «листа», причем Хлебников успел увидеть напечатанным лишь первый.

Это шестнадцатистраничное издание выглядело гораздо солиднее по сравнению с «Вестником»: типографская печать, тираж пятьсот экземпляров... Пробивали его друзья с большими сложностями. Однако в 1924 году типография, в которой печатались «Доски судьбы», была неожиданно закрыта. Все книги, в том числе двести экземпляров третьего «листа», сданы в макулатуру, а карточка Главлита с разрешением на печатание всего труда уничтожена.

В начале первого «листа» Хлебников говорит о своем замысле: «Я не выдумывал эти законы, я просто брал живые величины времени, стараясь раздеться донага от существующих учений, и смотрел, по какому закону эти величины переходят одна в другую, и строил уравнения, опираясь на опыт».

А в том «листе», который так и не был издан, Хлебников подводит итоги своим трудам:

 

«I. Мир делится на два начала „2 и 3“, начало дела, души и начало труда и тела.

II. Времена – это логарифмы воли событий, с основанием 2 для рядов жизни и основанием 3 для рядов смерти.

III. Солнечный мир имеет одинаковый с человеческим обществом свод законов во времени.

IV. Предвидение будущего есть уже не греза, а труд, и мало отличный от труда сапожника.

V. В уравнениях пространства показатель степени не может быть больше 3, в уравнениях времени подстепенное количество не может быть больше 3 (мир чудес первых трех чисел).

VI. Каждый человек имеет свое личное число... <... > XV. Только те законы хороши, которые одновременно издаются для солнц и для людей.

XVI. До сих пор издавались законы, для существования которых требовались войска, которые можно было нарушить. Заслуживают внимания только те законы, которых нельзя нарушить.

XVII. Найти их удел, написавших на знамени: „хоти невозможного“».[4]

 

И хотя до полного осуществления хлебниковских идей еще очень далеко, все же сегодня, в начале XXI века, многое из того, о чем мечтал Председатель земного шара и что поднимали на смех его современники, уже не кажется таким невероятным.

В «Досках судьбы» были напечатаны и стихотворения на тему «законов времени»:

 

Трата и труд, и трение,

Теките из озера три!

Дело и дар – из озера два!

Трава мешает ходить ногам,

Отрава гасит душу, и стынет кровь.

Тупому ножу трудно резать.

Тупик – это путь с отрицательным множителем.

Любо идти по дороге веселому,

Трудно и тяжко тропою тащиться.

Туша, лишенная духа,

Труп неподвижный, лишенный движения,

Труна – домовина для мертвых,

Где нельзя шевельнуться, —

Все вы течете из тройки,

А дело, добро – из озера два.

Дева и дух, крылами шумите оттуда же.

Два – движет, трется – три.

«Трави ужи», – кричат на Волге,

Задерживая кошку.

 

(«Трата и труд, и трение...»)

Когда Хлебников приехал в Москву, у него уже практически была готова сверхповесть «Зангези». Подобно «Доскам судьбы», эта сверхповесть вобрала в себя мысли и идеи Хлебникова последних лет. Зангези – главный герой произведения, alter ego автора. Он излагает «законы времени», учение о звездном языке, поет песни на звездном языке. Зангези – новый пророк. Подобно Заратустре у Ницше, он появляется на утесе, где каждое утро читает свои проповеди. Он говорит:

 

Мне, бабочке, залетевшей

В комнату человеческой жизни,

Оставить почерк моей пыли

По суровым окнам, подписью узника,

На строгих стеклах рока.

Так скучны и серы

Обои из человеческой жизни!

Окон прозрачное «нет»!

Я уж стер свое синее зарево, точек узоры,

Мою голубую бурю крыла – первую свежесть.

Пыльца снята, крылья увяли и стали прозрачны и жестки.

Бьюсь я устало в окно человека.

Вечные числа стучатся оттуда

Призывом на родину, число зовут к числам вернуться.

 

Судьба его близка судьбе многих пророков. Вначале люди, собравшиеся слушать Зангези, готовы поверить ему, они ждут нового пророка. Увидев Зангези, они спрашивают: «Он спасительный круг, брошенный с неба?» Слушатели быстро проникаются его учением и прославляют нового учителя: «Он божественно врет. Он врет, как соловей ночью». Люди готовы идти за новым пророком: «Мы – верующие, мы ждем. Наши очи, наши души – пол твоим шагам, неведомый». Но Зангези читает еще одну проповедь, и люди пугаются: «Боги улетели, испуганные мощью наших голосов. К худу или к добру?» Зангези продолжает свое дело, и вот уже ученики кричат: «Зангези! Что-нибудь земное! Довольно неба! Грянь „камаринскую“! Мыслитель, скажи что-нибудь веселенькое. Толпа хочет веселого. Что поделаешь – время послеобеденное». Но Хлебников-Зангези не мог услаждать толпу, не мог «грянуть камаринскую», и толпа уже готова от слов перейти к делу: «Будет! Будет! Довольно! Соленым огурцом в Зангези! Ты что-нибудь мужественное! Поджечь его!» Но Зангези не прекращает проповеди. И вот – закономерный финал. Двое читают газету: «Как? Зангези умер! Мало того, зарезался бритвой... Поводом было уничтожение рукописей злостными негодяями с большим подбородком и чавкающей парой губ». Но эта развязка сверхповести оказывается ложной. Появляется сам Зангези и говорит: «Зангези жив. Это была неумная шутка».

К сожалению, финал земной жизни автора «Зангези» был уже очень близок, поэтому можно сказать, что здесь Хлебников или напророчил, или действительно предчувствовал свою смерть. Ему даже не пришлось увидеть эту свою вещь напечатанной, однако известно, что он держал в руках ее корректуру. Наборщики, совсем как слушатели Зангези, издевались над непонятным для них текстом. Вместо «Перун и Изанаги» они набрали «Пердун из заноги»; слова от корня «мочь – могу» они набрали от корня «моча». Такие ошибки приходилось Хлебникову править. Он, как пишет Митурич, «ни словом не обмолвился на эти выходки». Так тяжело, со многими предвиденными и непредвиденными трудностями идеи Хлебникова пробивались к читателю.

Эйфория первых недель пребывания в Москве прошла. Хлебников со своими «законами времени» никому не был нужен, кроме нескольких друзей, таких же нищих и бесприютных, как он сам.

Осип Мандельштам, устроенный тогда в смысле бытовых условий не намного лучше, чем Хлебников, решил помочь ему получить комнату. Они случайно встретились в московском Госиздате, куда Хлебников приходил по делам издания «Зангези». Мандельштам предложил ему пообедать у уборщицы Дома Герцена. Уборщице кто-то сказал, что Хлебников – странник, и она почтительно называла его батюшкой. Хлебникову это понравилось. Пообедав, Хлебников и Мандельштам пошли в лавку «Книгоиздательства писателей». Там «работали» Н. Бердяев и критик В. Львов-Рогачевский. Как впоследствии Мандельштам рассказывал Харджиеву,[5]стоявший за прилавком критик спросил:

– Вы член писательской организации? Хлебников неуверенно пробормотал:

– Кажется, не состою...

Мандельштам сообщил Львову-Рогачевскому, что в левом флигеле Дома Герцена есть свободная комната. Тот ответил:

– У нас есть способные литераторы, которые тоже нуждаются в комнате.

Мандельштам запальчиво заявил, что Хлебников – самый значительный поэт эпохи. Хлебников слушал, улыбаясь. Речь Мандельштама была безуспешна, свободную комнату получил другой «способный литератор».

Маяковский и Брики готовы были позаботиться о Хлебникове, но не настолько, чтобы поселить его у себя на длительный срок. «Он хуже маленького ребенка», – сказала Лиля Брик Митуричу, поручая ему «присматривать» за Хлебниковым. В Водопьяный переулок к Маяковскому и Брикам Хлебников и Митурич иногда заходили вместе. Им были рады, их кормили и усаживали играть в рулетку.

Жил Хлебников в это время все там же, в общежитии ВХУТЕМАСа, сначала в коридоре, а потом в комнате у художника Евгения Спасского, родного брата поэта Сергея Спасского. Зимой 1922 года они встретились вновь на литературном вечере, обрадовались друг другу, поговорили и расстались, а чуть позже, на том же вечере, Спасский узнал от кого-то из студентов, что Хлебников неустроен, что ему негде жить. У Спасского в это время уехала жена и он в комнате остался один. Через несколько дней, встретив Хлебникова, он предложил поэту перебраться к нему. Хлебников с радостью согласился.

«У меня, – пишет Спасский, – была комната с большим итальянским окном. Мебель не была изысканная, но было все, что необходимо, и ничего лишнего: столик, две табуретки, мольберт и соседское кресло, удобное для размышлений и отдыха, старенький диван, на котором спал я, и напротив поставили железную кровать с матрацем для Велимира. Единственное богатство мое составлял небольшой кавказский ковер, полученный мною в наследство, которым я и закрывал матрац на кровати, так как одеяла лишнего у меня не было, не было его и у Велимира. Так началась совместная наша трудовая жизнь. Главное, что обоим было и хорошо и спокойно. Все имущество Велимира составлял белый узелок, с которым под мышкой он и пришел. С большой любовью и осторожностью он его развязал, вынул оттуда чернильницу, ручку и большую пачку неаккуратно, довольно беспорядочно сложенных листков бумаги, как чистых, так и испещренных мелким бисерным почерком в разных направлениях. Чернильницу и ручку он пристроил на табуретке, пододвинул ее к своей кровати, а все листки с поспешностью были брошены под кровать, откуда они извлекались по мере надобности. Причем как он в этом хаотическом хозяйстве разбирался и находил то, что ему было нужно, непонятно. Работал он быстро, стихийно, нервно и всегда словно прислушиваясь к витающим вокруг него мыслям и словам. Каждое утро, напившись чаю, устраивались мы по своим углам. Я пододвигал мольберт, а Велимир свой столик с бумагой и чернилами. Наступала тишина, та активная, наэлектризованная тишина – лучшая почва для творческой работы. Велимир, как всегда, работал порывами, то он быстро и мелко исписывал листик бумаги, потом с такой же быстротой и уверенностью все перечеркивал. Иногда сминал написанное и бросал под кровать. После этого молниеносно ложился, подтягивал к себе колени, натягивал шубу, которая лежала тут же, закрывался с головой и затихал, но ненадолго. Минут через 10–15 шуба откидывалась в сторону, он энергично бросался под кровать, и тут начинались поиски. Из-под кровати летели во все стороны исписанные листочки, покрывая, как снег, весь пол».[6]

Спасскому Хлебников посвятил стихотворение:

 

Так, душу обмакнув

В цвет розово-телесный,

Пером тончайшим выводить.

Как бисер, паучки блестят водою пресной.

Ты кистью, я пером

С тобой вдвоем,

И воробей подслушивает мысли

Летунчики, летящие за выси.

 

(«Евгению Спасскому»)

Митурич заботился о поэте, часто приносил ему от Исаковых обеды, снабжал табаком-самосадом. И все же чувствовалось, что Хлебников устал. Устал от постоянного безденежья, от невозможности напечатать свои произведения, от жизни у чужих людей, по чужим углам. Устал от мучившей его уже более полугода лихорадки. Устал от одиночества и непонимания. Одно из стихотворений этой поры имеет характерное название – «Одинокий лицедей». Еще в 1916 году в прозаической вещи «Ка» Хлебников написал: «Хорошо, – подумал я, – теперь я одинокий лицедей, а остальные – зрители. Но будет время, когда я буду единственным зрителем, а вы лицедеями». Образ «одинокого лицедея» прочно связывается Хлебниковым с его собственной судьбой.

 

И пока над Царским Селом

Лилось пенье и слезы Ахматовой,

Я, моток волшебницы разматывая,

Как сонный труп, влачился по пустыне,

Где умирала невозможность,

Усталый лицедей,

Шагая напролом.

А между тем курчавое чело

Подземного быка в пещерах темных

Кроваво чавкало и кушало людей

В дыму угроз нескромных.

И волей месяца окутан,

Как в сонный плащ, вечерний странник

Во сне над пропастями прыгал

И шел с утеса на утес.

Слепой, я шел, пока

Меня свободы ветер двигал

И бил косым дождем.

И бычью голову я снял с могучих мяс и кости

И у стены поставил.

Как воин истины я ею потрясал над миром:

Смотрите, вот она!

Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы!

И с ужасом

Я понял, что я никем не видим,

Что нужно сеять очи,

Что должен сеятель очей идти!

 

В последних строках ясно чувствуется перекличка с пушкинским стихотворением «Свободы сеятель пустынный...»:

 

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды;

Рукою чистой и безвинной

В порабощенные бразды

Бросал живительное семя —

Но потерял я только время,

Благие мысли и труды...

 

Хлебников продолжал бороться за издание «законов времени». Ближе к лету, накопив денег, он собрался поехать в Астрахань, где жили родители и Вера. Там, несмотря на ссоры и споры с отцом, Хлебников чувствовал себя дома. Он понимал, что родители по-прежнему переживают за него, страдают от его бесприютности и неудавшейся, с их точки зрения, жизни. Хлебников рассказал Митуричу о своей семье, о сестре Вере, художнице.

Уже после смерти Хлебникова Митурич познакомился с Верой, и в 1924 году они поженились. В 1925 году у них родился сын Май, ставший, как и его родители, художником. Ныне Май Петрович Митурич-Хлебников является хранителем семейного архива. У других братьев и сестер Хлебникова детей не было. После смерти Екатерины Владимировны (старшей сестры) родители Хлебникова переехали в Москву к Вере, зятю и внуку. Там они и умерли: Владимир Алексеевич в 1934 году, Екатерина Николаевна – в 1936-м.

Хлебников, как и раньше, не умел распоряжаться деньгами. Получив гонорар, мог накупить на все деньги сладостей. Но весной 1922 года он попросил Митурича отправить немного денег в Астрахань Екатерине Николаевне. «Тогда, – сказал он, – у меня развяжется узелок». Эти деньги оказались последним приветом матери от сына.

Хлебникова начинает тяготить и то, что он носит одежду с чужого плеча. Изношенный серый костюм и такой же изношенный тулупчик, доставшиеся ему от Маяковского, теперь Хлебникову неприятны, хотя раньше он таких мелочей не замечал. Однажды они шли с Митуричем по Кузнецкому и Хлебников остановился у витрины с костюмами. «Я бы не отказался иметь такой костюм, – сказал он. – Мариенгоф хорошо одевается». Митурич принялся утешать друга, говоря, что его костюм «соткан из нитей крайностей нашей эпохи», но Хлебникова это не утешало. Он стал все чаще раздражаться, причем раздражали его порой те самые люди, которые заботились о нем.

Он был совершенно измучен лихорадкой. Приступы становились все чаще и чаще. Спасский пишет, что во время приступов он наваливал на себя все, что возможно, но его так трясло, что кровать под ним начинала двигаться. Комната Спасского была в подвальном помещении, сырая и темная, и там больному человеку находиться было практически невозможно. Во время одного из самых сильных приступов больного приютили у себя на несколько дней супруги Куфтины. Оба они были образованные люди, не чуждые литературе и музыке. Они не побоялись взять к себе больного с лихорадкой, но через несколько дней, когда ему стало лучше, Хлебников сам отправился «домой», к Спасскому.

Прошло еще немного времени, и Хлебников вновь остался бездомным: к Спасскому приехала жена, и надо было освобождать комнату. На помощь вновь пришли Куфтины. Они предоставили свою комнату Хлебникову, а сами уехали. Он понимал: нужно принимать какое-то решение, долго так продолжаться не может. Больше всех переживал за своего друга и учителя Митурич. Он изо всех сил старался скрасить мрачное существование Председателя земного шара. С его помощью у Исаковых необычным образом справляли Пасху. Митурич рассказывает: «У Исаковых оживление. Достали творог, и сооружается творожная пасха. Я сделал для нее форму четырехгранной пирамиды, на каждой стороне которой вытеснены эмблемы вер: христианский крест, буддийский – след Будды, магометанский – серп месяца и „будетлянский“ – ветви двоек и троек. Было вино – всем по маленькой рюмочке – и пирог. Стараниями Анны Осиповны Велимир сидит в чистом белье по обыкновению с поднятым воротником пиджака. За столом острит Петр Константинович, идет мирная праздничная при солнечном дне за большим столом со скатертью еда. Потом закурили, пили чай. Хороший был день в это ненастное время. Ах, если бы побольше таких деньков было в то время, и все было бы иначе».

Вскоре Митуричу удалось выхлопотать для Хлебникова бесплатный проезд до Астрахани, но ехать можно было только через две недели. В это время кардинально изменились обстоятельства у самого Митурича: он получил бессрочный отпуск и мог покинуть Москву в любое время. Он сразу же решает ехать в Новгородскую губернию, где жила его жена с двумя детьми. Жена, Наталья Константиновна, работала там учительницей, у нее были свой огород, корова, так что детям там жилось гораздо лучше, чем в полуголодной Москве. Но Митурич не мог оставить и Хлебникова: Куфтины должны были скоро вернуться, и жить больному поэту было больше негде. Митурич предложил Хлебникову ехать с ним в деревню, с тем чтобы недели через две вместе с ним ехать в Астрахань или же впоследствии отправить туда его одного.

Митурич начал действовать. Ему удалось достать два бесплатных билета до станции Боровенка, но оттуда до села Санталова, где учительствовала его жена, было еще сорок верст, которые, скорее всего, пришлось бы пройти пешком. Однако Митурич не ожидал, что дорога окажется настолько тяжелой. Он не учел, что начало лета бывает холодным, и не взял теплых вещей. Он не думал, что в Санталове не окажется врача, что они окажутся отрезаны от внешнего мира...

Когда путешественники пришли на вокзал, выяснилось, что поезд состоит только из товарных вагонов. Разруха чувствовалась повсюду. Митурич записывает в своем дневнике (далее все события он фиксирует с точностью до дня): «Отбыли из Москвы в деревню. В полночь заняли место в товарном вагоне, сами принесли доски из соседнего вагона и строили нары. Дождь. Холодно. Велимир ежился в своем тулупе и дремал, полулежа на нарах. Раздражали его вновь приходящие пассажиры, требовавшие себе места, неохотно уступал напору. Все время идет дождь».

В наше время скорый поезд Москва—Петербург преодолевает расстояние до Боровенки часов за пять; пассажирский, конечно, идет медленнее, но не так, как в 1922 году. Митурич и больной Хлебников добирались до этой станции шестнадцать часов. Митурич, зная, что от станции, возможно, придется идти пешком, постарался взять как можно меньше вещей. Полагая, что весной теплая одежда уже не нужна, Митурич не взял ватника, а только один плащ. У Хлебникова был его старый тулупчик. В вагоне же было холодно. Хлебников вез с собой два мешка вещей. В основном это были рукописи. Митурич в Москве пытался уговорить его оставить рукописи у родственников жены, но Хлебников отказался. Он сказал, что сохранил их в Баку, на Кавказе, довез до Москвы и теперь не расстанется с ними.

Продрогшие, Хлебников и Митурич 15 мая прибыли наконец в Боровенку. Моросил дождь. Дороги, и без того отвратительные, окончательно развезло. Предстояла самая сложная часть пути: сорок верст (около сорока километров) по бездорожью. На станции Митуричу удалось нанять подводу «за 8 аршин сатина». Он рассказывает: «Мужик соглашается везти наши пожитки и кого-нибудь из нас (ехала еще сестра жены). Мы посадили Велимира, а сами идем рядом. Дорога скверная, после длительного дождя глинистая почва превращается в глубокое месиво, в котором колеса тонут по ступицу».

К вечеру путешественники, проехав двадцать верст, добрались до села Тимофеева. Там у Митурича был знакомый мужик, у которого они собирались переночевать. Возница подвез их к дому и уехал. К счастью, приняли гостей очень радушно. Велимир в дороге устал, но чувствовал себя неплохо. Друзей усадили за стол. Поставили самовар, молоко, яйца, хлеб. Хозяин дал лошадь, и путешественники начали последний переход в шестнадцать верст до Санталова. «Велимир почти половину пути ехал на двуколке на вещах, сам правя, но неудачно. Очень часто наезжал на камни и попадал в ямы, так что, наконец, упал с двуколки».

К вечеру 16 мая прибыли в Санталово. Наталья Константиновна с детьми жила в здании школы. Хлебникову устроили комнату. Вечером его трясло и знобило, он принимал хину. На следующий день затопили баню, помылись, переоделись.

Настала теплая солнечная погода. Жизнь стала налаживаться. Первые несколько дней прошли вполне благополучно, Хлебников с детьми гулял в лесу, собирал первые грибы, клюкву в болоте, собирал муравьев, чтобы потом сделать муравьиный спирт – лекарство от лихорадки. Он занимался разбором своих рукописей, приводил их в порядок, готовил новые подборки стихов. Митурич помогал ему, переписывал законченные произведения. Поскольку надежды на публикацию было мало, Митурич делал по несколько копий каждого произведения. Потом эти рукописные книги он дарил их общим друзьям «с условием сделать копии для друзей и последних снабдить под таким же условием». Так в «самиздате» распространялись произведения Хлебникова. Митурич переписал тогда две старые поэмы – «Ладомир» и «Разин» и новую вещь «Царапина по небу», где речь снова шла о «законах времени».

Хлебников строил планы на будущее, они обсуждали, как вместе поедут в Астрахань и Хлебников будет наблюдать за птицами, как в юности. Друзья не голодали, пища была простая, но сытная: каша, похлебка, хлеб, картофель, молоко.

Приступы лихорадки не возвращались, и на здоровье Хлебников не жаловался. Прослышав, что приехал столичный поэт, к Хлебникову потянулись местные жители. Митурич затеял с мужиками разговор о «законах времени». Он вспоминает: «Я сказал мужикам, что они беседуют с автором этих законов, которые пригодятся некогда и им. Они заинтересовались, как это может „касаться их как хлеборобов“. Да, и „урожаи будут вверены“ числам времени и их законам. Приходила к нам пара молодых парней, с которыми я и раньше беседовал о новой поэзии и искусстве. Велимир, помню, лежал у себя на кровати, я принимал их в нашей столовой. После некоторой пустой болтовни я предложил им послушать стихи, которые сложил Велимир. И начинаю им читать „Ладомира“. Стихи длинные, но мои слушатели внимательны. Слушал чтение и Велимир. После он заметил, что сначала ему показалось, что некоторые места „Ладомира“ растянуты, но теперь, прослушав его впервые в целом, этого не нашел». Так Митурич пытался нести идеи Хлебникова «в народ». И хотя мысль о том, что «урожаи будут вверены числам», вряд ли оказала на слушателей сильное воздействие, в целом местные жители хорошо относились к необычному гостю.

Митурич не забывал и свою собственную работу. В Санталове, отдохнув от московской суеты, он снова стал рисовать. Уезжая из Москвы, он уничтожил все свои пространственные композиции, которые негде было хранить. Хлебников его за это ругал, Митурич же думал, что легко сможет восстановить их. К сожалению, он так и не восстановил эти работы. Это сделал гораздо позже его сын, художник Май Митурич-Хлебников. После смерти отца он по фотографиям реконструировал десять из утраченных композиций.

В Санталове Митурич стал делать этюды с натуры. Однажды, когда он рисовал баню, стоявшую неподалеку от школы, к нему подошел Велимир. «Мне страшно хочется порисовать самому...» – вопрошающе заявил он. «Я тут же предложил ему, – рассказывает Митурич, – свой начатый рисунок и говорю: „Продолжайте, вот вам все оружие, и садитесь“. И он, обрадованный таким быстрым решением вопроса, сел и продолжал рисовать. Нарисовав бревнышки сруба двух углов бани, через 10–15 минут работы он отдает мне обратно рисунок. „Спасибо“, – говорит он и, удовлетворенный, отходит. Я, проведя две темные полосы по этим углам бани, выправил рисунок, как мне надо было, и продолжал работу. Потом Велимир увидел рисунок, и в глазах улыбка, говорившая: „Вот как надо было просто сделать углы бани, миновав перечисление бревен“».

Рисунок Митурича, к которому приложил руку Хлебников, сохранился. Сейчас он, вместе с другими работами «санталовского цикла», находится в Третьяковской галерее. Этот рисунок бани приобрел мемориальную ценность еще и потому, что именно здесь, в этой бане, через месяц Хлебников скончался. На рисунке надпись П. Митурича: «Банька, в которой умер Велимир Хлебников», а ниже приписано: «средний угол бани рисовал В. Хл.».

Но не прошло и недели, как Митурич стал замечать, что Хлебников старается не уходить далеко от дома, а больше сидит за столом и пишет, несмотря на хорошую погоду. Да и все домашние стали замечать, что Хлебников, когда идет, странно пошатывается, как будто нетвердо держится на ногах. 23 мая он еще смог пойти погулять на речку, посидел на берегу с удочкой, но к вечеру уже стало окончательно ясно, что у него отнимаются ноги. Дочка Митурича, трехлетняя Маша, сказала: «Хлебик больная». Сначала решили полечить больного домашними средствами: жарко натопили баню – в баню больного пришлось уже нести на руках – парили ему ноги в сене. Но домашние средства не помогли. Надо было что-то делать, и прежде всего – вызвать врача. Но ближайший врач находился в Крестцах, в пятнадцати верстах от Санталова. Никто из мужиков не захотел ехать за доктором: разгар сева, а ехать в Крестцы – терять целый день и лошадиную силу. Наконец 26 мая один парень согласился съездить в Крестцы за доктором. Вечером он вернулся один. В Крестцах ему наотрез отказали, сказав, что Санталово – не их участок.

Надо было ехать совсем в другую сторону, в больницу, расположенную в двадцати верстах, за деревней Борки. Положение становилось угрожающим. «Не было ребенка, не было существа такого на свете, которого я бы так нежно, так страстно любил, и – о, ужас! в каком он угрожающем положении. Что делать?!» – восклицает Митурич. Он собирается просить помощи у друзей, а кроме того, спрашивает Хлебникова, сообщить ли о его болезни родным в Астрахань. «Родным хорошо сообщать о здоровье. А кроме того, это очень далеко», – ответил Хлебников.

Митурич решил написать и московским, и петроградским друзьям о болезни Хлебникова. Если они с Хлебниковым решат куда-то ехать и доберутся до железной дороги, то окажутся примерно на середине пути между Москвой и Петроградом. Сам Хлебников пока просит никого не беспокоить. Ему становится с каждым днем и с каждым часом все хуже.

Надо ехать в больницу, но в какую? Митурич пишет: «В Крестцах большая больница, при ней два врача – один хирург, другой терапевт – и несколько опытных фельдшеров. В больнице нашего участка – одна врачиха, больница маленькая. Если мы двинем в последнюю больницу, то будем на 20 километров ближе к железнодорожной станции и, в случае необходимости, нам легче будет переехать оставшиеся 20 километров, чтобы следовать дальше, в Москву или Ленинград, но в этой больнице нет хирурга. Велимир решает ехать в Крестцы, так как, возможно, понадобится хирургическая помощь. Крестцы же и ближе на 5 километров к нам. Дело теперь за возницей. Где и как его найти в такое горячее посевное время? Но один санталовский старик, хорошо нам знакомый, обещал на послезавтра в воскресный день свезти Велимира в Крестцы. Все попытки нанять на более раннее время не увенчались успехом».

В воскресенье 28 мая подъехала телега. Хлебникова одели в его костюм, накрыли тулупом и повезли. Через четыре часа прибыли в Крестцы. Поначалу, увидев, в каком состоянии больной, его вообще не хотели принимать в больницу. Потом смилостивились, положили в палату, раздели, дали больничное белье. Митурич – с ним была и его жена – остались ждать врача. Они прождали довольно долго, но никто так и не появился. Остановив врача в коридоре на выходе из больницы, Петр Васильевич спросил, почему он не идет осматривать больного, которому срочно нужна помощь. «Я знаю, его будет смотреть другой врач», – сказал тот и ушел. Но другой врач тоже не появился. На все расспросы больничные няньки ответили, что и врачи, и фельдшеры уже ушли – воскресенье! – и будут только завтра. Хлебников чувствовал себя очень плохо.

Деревенский врач появился только на следующий день утром. Это была женщина. Митурич рассказал ей о ходе болезни и о том, какие были приняты меры. Она могла только констатировать то, что и так было ясно: у Хлебникова паралич.

Причину болезни она установить не смогла и сказала, что больного надо везти в городскую клинику. Заметим сразу, что диагноз Хлебникову так и не был поставлен. Правда, врач утверждал, что смертельной опасности нет и торопиться не стоит. Хлебникову даже на несколько дней стало лучше, температура упала. Митурич делал все возможное. Он понимал, что пока он напишет друзьям, пока те примут меры, пока пришлют деньги или сами приедут, пройдет недели две-три.

Хлебников по-прежнему не хочет, чтобы кого-либо беспокоили. Единственный, кому он написал сам, – это врач Александр Петрович Давыдов, московский знакомый Хлебникова, у которого он когда-то жил. «Александр Петрович! – пишет Хлебников. – Сообщаю Вам, как врачу, свои медицинские горести. Я попал на дачу в Новгородск. губерн., ст. Боровенка, село Санталово (40 верст до него), здесь я шел пешком, спал на земле и лишился ног. Не ходят... Меня положили в Коростецкую „больницу“ Новгор. губ. гор. Коростец, 40 верст от железной дороги. Хочу поправиться, вернуть дар походки и ехать в Москву и на родину. Как это сделать?» Эту записку Хлебников отдал Митуричу, с тем чтобы тот отправил ее в Москву.

Сам Митурич, несмотря на просьбы Хлебникова, пишет в Петроград Николаю Пунину. Пунин – давний друг Митурича. Учась в Академии художеств, Митурич регулярно бывал в квартире № 5. С Пуниным они вели постоянную переписку, от Пунина Митурич узнавал новости петроградской художественной жизни и сообщал ему московские. В последние два года Хлебников, его учение, его творчество, его отклики стали одной из постоянных тем в переписке двух друзей, так что на помощь Пунина Митурич очень рассчитывал. Пунин мог быть полезен еще и потому, что его жена, Анна Евгеньевна Аренс, работала врачом и как медик могла посодействовать, если бы Хлебникова привезли в Петроград. Рядом с Пуниным были и другие друзья, неравнодушные к судьбе Хлебникова: это брат Анны Аренс Лев Евгеньевич Аренс, биолог, увлекавшийся поэзией и философией, это молодой языковед Евгений Полетаев, это художники Павел Филонов и Владимир Татлин.

Митурич также решил сообщить о болезни Хлебникова в Москву Сергею Городецкому, который всегда занимал какие-либо официальные должности и казался очень влиятельной фигурой. В 1922 году он работал в литературном отделе газеты «Известия ВЦИК», одной из главных газет советского времени. Кроме того, Митурич пишет в Москву Александру Андриевскому, «председателю чеки», харьковскому знакомому Хлебникова. К 1922 году Андриевский уже обосновался в Москве, и Хлебников познакомил Митурича с ним незадолго до отъезда в Санталово. Для Митурича Андриевский был одним из немногих, кто любил и ценил Хлебникова, кто верил в его идеи. Уже после смерти Хлебникова Андриевский стал редактором «Досок судьбы». К Маяковскому, Брикам и Крученых Митурич, по настоянию Хлебникова, обращаться не стал.

Пунину Митурич пишет письмо следующего содержания: «Дорогой Николай Николаевич! Беда большая, Велимир разбит параличом, пока что отнялись у него ноги, парез живота и мочевого пузыря... Мы его свезли в Крестецкую больницу и там положили. Врач говорит, что его еще можно поставить на ноги, но... необходимо следующее: оплата за уход, лечение и содержание больного, так как больница переведена на самоснабжение, и потом необходимые медицинские средства... Итак, нужна немедленная реальная скромных размеров помощь, иначе ему грозит остаться без медицинской помощи, мы же можем скудно кормить здорового человека. Сообщите об этом Исакову, Матюшину, Татлину и Филонову. Если можно, в печати сделайте сообщение».

Не следует забывать про реальные условия жизни в глухой деревне в 1922 году. Написать письма – еще не значит их отправить. Для этого необходимо идти к железнодорожной станции, то есть опять проделать сорок верст туда и обратно. Только 4 июня Ольга (сестра Натальи Константиновны) вместе с еще одной женщиной пошли на станцию, чтобы отправить письма и по возможности купить билеты на поезд, если больного придется везти в Москву или Петроград.

Вернулись они через три дня расстроенные: им удалось только отправить письмо в Петроград Пунину. Московские письма не взяли, и они так и остались лежать на станции. Билеты по тем документам, что у них были, тоже не дали. Поэтому на помощь рассчитывать практически не приходилось. Митурич готовит новые письма в столицы, хотя к тому времени ему уже стало ясно, что ничего сделать не удастся. Он всё же повторяет просьбы о помощи в письме Сергею Константиновичу Исакову в Петроград и Городецкому в Москву.

Состояние больного тем временем ухудшается. У него высокая температура, мрачное душевное состояние, появляются пролежни, развивается гангрена. Вскоре он перестал есть. Он упрекает Митурича в своей болезни. «Вы завезли меня в малярийное место», – говорит Хлебников. На вопрос о том, чего бы он хотел, отвечает, что хотел бы поскорее умереть. Митурич разрывался между домом, откуда он приносил продукты, и больницей. Его мучила неопределенность – неизвестно было, дошли письма или нет, сделают друзья что-нибудь или нет, беспокоится ли о них кто-нибудь в городе. Мучило сознание своего бессилия и то, что действительно это он предложил Хлебникову ехать в Санталово.

И Хлебников, и он сам склоняются к переезду. Чтобы поговорить о возможном переезде, Митурич отправляется к лечащему врачу домой. Врач заявляет, что положение безнадежное и что если раньше и говорили о том, что его нужно везти лечить, то это лишь из желания избавиться от такого тяжелого больного. «Больница тут ничем помочь не может, не может дать даже бинты, – говорит она. – Имеется все в очень ограниченном количестве». Хлебникову Митурич о подробностях этого разговора, конечно, не рассказал.

Тем временем в Петрограде Николай Пунин, получив письмо Митурича и оценив всю серьезность ситуации, начинает действовать. Уже 10 июня, то есть буквально сразу по получении письма, Пунин отправляет в Санталово продукты и медикаменты. Он сообщает о болезни Хлебникова Аренсу, и вместе они принимают энергичные меры для переезда Хлебникова в Петроград. Через несколько дней для больного поэта было готово место в Мариинской больнице, обеспечен академический паек и АРА (американское пособие). Митурича Пунин мог приютить у себя в квартире на Инженерной улице. Этим известием Митурич еще успел обрадовать Хлебникова.

Чуть позже Пунин, Аренс и другие собрали деньги. 17 июня деньги были отправлены в Крестцы, но Хлебникову они уже не понадобились. Получив письмо, Митурич сообщает в Петроград последние свои новости: «Спасибо, дорогой Николай Николаевич! Вы первый откликнулись на мои письма, и за Вашу помощь. Письмо я получил в Санталове и завтра иду в Крестцы к Хлебникову с приятными для него вестями. Но, кажется, уже поздно его везти, он очень плох. 4 дня тому назад мне говорила врач, что у него началась гангрена от пролежней, и сам он, указывая на черные пятна на ногах, сказал: „гангрена“. Но если он захочет ехать, мы его все-таки повезем к Вам в Петербург. Последнее время у него все время высокая температура и очень раздраженное состояние. Он всех от себя гнал, чем очень затруднил за собой уход, что, может быть, еще ускорило его раздражение. Мнение врача – положение безнадежно, и теперь только вопрос в неделях, сколько протянет. Больница отказывается его дольше держать, и я хочу завтра перевезти Велимира к себе».

Итак, безнадежного больного «выписывают» из больницы, отправляя умирать домой. Митурич опять с большим трудом находит подводу, чтобы везти умирающего обратно в Санталово. К тому времени всякое движение причиняет Хлебникову нестерпимую боль. 23 июня приехала подвода.

Больного одели, завернули в одеяло и двинулись в путь. Хотя старались ехать медленно и осторожно, при каждом толчке Хлебников стонал. К вечеру они прибыли в Санталово. Вся деревня сбежалась смотреть.

Хлебникова положили в предбаннике той самой бани, которую недавно они рисовали вдвоем с Митуричем. Теперь на окне стоит кувшин с цветами. Маленький Вася приносит еще букет васильков. «В цветах вижу знакомые лица...» – говорит Хлебников. Он ослаб и вскоре заснул. Наутро его речь делается затрудненной, едва можно было разобрать слова. «Мне снились папаша и мамаша. Мы были в Астрахани... Пришли домой к двери, но ключа не оказалось», – говорит он. Днем он сам выпил настойки. После этого заметил: «Я знал, что у меня дольше всего продержится ум и сердце». Ночью прилетала ворона и стучала в окно.

26 июня Митурич написал письмо Л. Аренсу: «С Хлебниковым вот как: 23-го в больнице окончательно решили безнадежность положения Велимира и сомневались даже, что я его довезу до деревни (15 верст). Но сам он желал очень этого и с трепетом ждал часа отъезда из больницы. Я его помыл, переодел в свое, причем он настаивал, чтобы ему надели брюки и сапоги, что, конечно, не было осуществимо, т. к. не на что одевать, у него уже выпало мясо около тазобедренного сустава и обнажена кость. Вообще разлагается невероятно быстро, так что думать о приостановке процесса нельзя (мнение врача больницы Бассон). Сегодня третий день, как он проводит у нас. Головы не поднимает. Распухли шея, язык. Речь совершенно непонятная, едва пьет, дышит с трудом, в горле клокочет. „Уже ходит хорохоль“, – сказал один старик-мужик – предсмертное дыхание. Ему уже ничего, конечно, не нужно. Но теперь наступит другая задача: собрать все его творчество, которое потерпело „страшный разгром“, как он говорит, за весь его жизненный путь».[7]

27 июня на вопрос: «Трудно ли тебе умирать?» – он ответил: «Да». «Когда утром я пришел к нему, – записывает в дневнике Митурич, – то Велимир уже потерял сознание. Я взял бумагу и тушь и сделал рисунок с него, желая хоть чтонибудь запечатлеть. Правая рука у него непрерывно трепетала, тогда как левая была парализована. Ровное короткое дыхание с тихим стоном и через большие промежутки времени полный вздох. Сердце выдерживало дольше сознания. В таком состоянии Велимир находился сутки и наутро в 9 часов перестал дышать».

Но на этом земные мытарства Хлебникова еще не кончились. Митурич не хотел хоронить своего друга по православному обряду, со священником. Кладбище было в деревне Ручьи, за 12 верст от Санталова.

Митурич вспоминает:

«Узнав, что похороны намерены совершать без церковного обряда, <священник> сказал, что не допустит покойника на православное кладбище. Тогда я отправился в Борок, в сельсовет за 3–4 версты. Там мне говорят, запинаясь, чтоде тоже не знают, как поступить, у них первый случай, когда хоронят „гражданским браком“. И это была не оговорка случайная, а все присутствующие там мужики принимали участие в обсуждении вопроса и не однажды употребляли выражение „гражданским браком“. Очевидно, оно имело у них универсальный смысл действия вне церковных обрядов, чего бы вопрос ни касался.

Я им заявил, что с большой охотой похороню товарища в лесу, пусть только председатель сельсовета укажет, где это можно сделать, и даст свое письменное разрешение. Тогда он сдался и решил, что нужно похоронить тело на кладбище в Ручьях, и пишет резолюцию. Когда я обратно являюсь к священнику – привезли Велимира и ждут меня. Я показываю письменное разрешение. Священник соглашается на похороны, но ни за что не позволяет пронести гроб через ворота погоста. Вокруг погоста каменная ограда. Священник указывает, что с задней стороны ограда низкая и можно легко перенести гроб через нее.

Там гроб переносится, и тут же у задней стены ограды с левой стороны роется могила. За рытьем могилы я рассказываю парням о некоторых больших идеях Велимира, заключенных в его сочинениях, чтобы они лучше знали, кого они хоронят. Вырыли небольшую могилу (глубже был гроб) между елью и сосной. Опустили гроб и засыпали. Сделав засечку на ели, обнажив древесину ее, я сделал надпись о покойнике».

В конце 1950-х годов, после смерти Петра Васильевича Митурича, его сын Май Петрович Митурич-Хлебников побывал в Ручьях на месте захоронения поэта. В те годы имя Хлебникова было в забвении и могилой никто не интересовался, никто за ней не следил. Кладбище разрасталось, и через несколько лет могила Хлебникова была бы полностью уничтожена новыми захоронениями. Тогда еще были живы местные жители, которые принимали участие в похоронах Хлебникова. С их помощью могилу нашли. Комиссия по литературному наследию Хлебникова во главе с Борисом Слуцким и Май Митурич стали вести переговоры с Литфондом о перезахоронении Хлебникова в Москве.

На все формальности ушло несколько лет, и в 1960 году разрешение на вскрытие могилы было получено. В присутствии приезжих из Москвы, местных представителей власти и жителей Санталова и Ручьев могилу вскрыли, составили акт, и останки Хлебникова были перевезены в Москву на Новодевичье кладбище. Туда же подхоронили урну с прахом матери Велимира – Екатерины Николаевны, сестры – Веры Владимировны, а также Петра Васильевича Митурича. На надгробии решено было установить «каменную бабу». Такие изваяния ставили древние народы на вершинах курганов. Их можно встретить и в степях Причерноморья, и в Средней Азии, и в Сибири. «Каменная баба» стала одним из центральных образов в поэзии Хлебникова. Есть у него и поэма с таким названием:

 

Стоит с улыбкою недвижной,

Забытая неведомым отцом,

И на груди ее булыжной

Блестит роса серебряным сосцом...

 

И хотя «каменных баб» до наших дней сохранилось довольно много, оказалось, что увезти какую-нибудь в Москву практически невозможно. Писатель и археолог Г. Федоров, к которому обратились за помощью Слуцкий и Митурич, вспоминает: «...выяснилось неожиданное обстоятельство. Все „каменные бабы“, стоящие на вершинах курганов, пользуются у местных жителей большой популярностью и находятся под их охраной. Перед праздниками их даже частенько моют и белят».

Казалось, поиски зашли в тупик, и все же через несколько лет «баба» была найдена. Она когда-то давно упала с кургана, на котором стояла, и стала погружаться в землю. К тому времени, когда ее нашли археологи, она ушла в землю уже по самую макушку. «„Баба“ оказалась удивительно выразительной, – пишет Г. Федоров. – Черты лица ее явно тюркские. В правой руке – нечто, напоминающее круглый сосуд, имеющий форму плода граната, который на всем Востоке является символом вечной цикличности, взаимосвязанности и взаимоперехода жизни и смерти. Скульптор, изваявший ее около полутора тысяч лет тому назад, был подлинным художником».[8]

Эта «каменная баба» теперь установлена на Новодевичьем кладбище в Москве на надгробии Велимира Хлебникова.

Борис Слуцкий откликнулся на перезахоронение Хлебникова такими стихами:

 

Нет, покуда я живу,

Сколько жить еще ни буду,

Возвращения в Москву

Хлебникова

Не забуду:

Праха – в землю,

Звука – в речь.

Буду в памяти беречь.

 

Впрочем, сам Хлебников к смерти относился с философским спокойствием. Открытые им «законы времени» позволяли «смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия». В 1922 году, уже, вероятно, предчувствуя близкую кончину, он написал о своих будущих ощущениях: «Я умер и засмеялся. Просто большое стало малым, малое большим. Просто во всех членах уравнения бытия знак „да“ заменился знаком „нет“. Таинственная нить уводила меня в мир бытия, и я узнавал вселенную внутри моего кровяного шарика. Я узнавал главное ядро своей мысли как величественное небо, в котором я нахожусь... И я понял, что всё остается по-старому, но только я смотрю на мир против течения».

Так завершились земные странствия поэта.

 



[1]

[2]

[3]

[4]

[5]

[6]

[7]

[8]

Rambler's Top100
Hosted by uCoz