Глава шестая

ХЛЕБНИКОВ И «ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЧЕКИ»

1919–1920

 

Судьба щедро дарила Хлебникову встречи с необычными людьми, и он сам постоянно искал таких встреч. В этот приезд Москва и москвичи быстро наскучили ему. Он получил аванс от издательства «ИМО», а дальше, вместо того чтобы доводить до конца начатое дело, уехал в Харьков. Маяковский не мог понять причин его отъезда. В некрологе он пишет: «Ездил Хлебников очень часто. Ни причин, ни сроков его поездок нельзя было понять. Года три назад мне удалось с огромным трудом устроить платное печатание его рукописей... Накануне сообщенного ему дня получения разрешений и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком. „Куда вы?“ – „На юг, весна!..“ – и уехал. Уехал на крыше вагона».[1]

Если отъезд из Астрахани в Москву можно было бы объяснить стремлением избежать голода, тифа, войны, то отъезд весной 1919 года из Москвы в Харьков такому логическому объяснению не поддается. Может быть, Хлебникова не устраивало общество Луначарского и Бриков. Может быть, ему не понравилось то, как быстро московские друзья приноровились к новым условиям, как рьяно занялись они устройством своего быта, как приспособились писать на заказ. Может быть, он боялся пропустить что-то важное и ехал «слушать музыку революции».

С отъездом Хлебникова Маяковский не прекратил хлопоты по изданию его произведений. И весной, и летом 1919-го он предпринимает конкретные шаги для этого. Тем не менее книга так и не вышла.

На Украине в это время в самом разгаре была Гражданская война. В Харькове незадолго до приезда Хлебникова установилась советская власть, но Добровольческая армия под командованием Деникина успешно развивала наступление. Приехав, Хлебников первым делом отправился в Красную Поляну к Синяковым. Его, как всегда, радушно принимают, там у него есть своя комната. Сестры Синяковы безуспешно стараются «причесать» Хлебникова или хотя бы прибрать его комнату. Однако комната довольно скоро становится привычного «хлебниковского» вида: повсюду рукописи, клочки бумаги на столе и под столом, на кровати и под кроватью. Иногда эти рукописи складываются в наволочку, которую хозяин использует как подушку. Простыней Хлебников не признавал и спал на матрасе.

«Сад в цвету. Уехать нет сил – преступление. Приеду во вторник», – сообщает он в Харьков Григорию Петникову, где тот ждет его, чтобы заняться издательскими делами. Хлебников по-прежнему влюблен в Веру и даже ради нее пытался принарядиться. Он надевал старый фрак, а на ногах у него были грубые «американские» штиблеты, которые завязывались веревками; подметки у них отставали. В таком виде Хлебников производил комическое впечатление; впрочем, сам он этого не замечал, а сестры Синяковы относились к нему неизменно ласково и нежно.

Тем временем жизнь становится все сложнее, приближается голод, хотя о его грядущих масштабах пока еще никто не догадывается. Хлебников всегда был очень неприхотлив и питался чем попало, теперь он проявляет чудеса изобретательности. Вспомнив, что французы едят лягушек, он попросил их приготовить – оказалось вполне съедобно. Такими же съедобными оказались в жареном виде улитки, которых в саду было предостаточно. Но лягушки и улитки не решали проблему питания и проблему заработка. Надо было вновь поступать на службу или хотя бы попытаться получить гонорар. Некоторые надежды на это у Хлебникова есть. С установлением советской власти в Харькове появляются новые издательства, где активно сотрудничают многие друзья Хлебникова, прежде всего Петников и Мария Синякова-Уречина.

В Харькове Петников организовал издательство «Лирень» и начал выпускать журнал «Пути творчества». Секретарем редакции был Виктор Перцов, в будущем известный литературовед, исследователь творчества Маяковского. Перцов попросил Хлебникова написать для журнала статью, где в доступной форме были бы изложены его принципы работы со словом и числом, его взгляды на искусство и поэзию. Поскольку статью надо было получить срочно, Перцов привел Хлебникова к себе, приготовил ему горку бутербродов, усадил за стол, дал бумагу и перо, и Хлебников моментально стал покрывать бумагу мелкими кругловатыми значками. Перцов рассказывает: «Писал он совершенно безостановочно, ничего не перечеркивая, как будто переписывал с ясно напечатанного текста. По мере того как росла стопка исписанных листов, уменьшалась стопка бутербродов – и, когда она кончилась, Хлебников остановился. Пришлось вновь подбрасывать топливо. Так он и написал единым духом целый печатный лист, не отходя от стола, на память цитируя примеры, исторические события, давно прошедшие даты, словом – целую энциклопедию справок».[2]

Так родилась статья «Наша основа». Правда, опубликована она была не в «Путях творчества», а в сборнике «Лирень», который Петников издал в Харькове в 1920 году. Эта статья – наиболее полное изложение взглядов Хлебникова. В ней он дает четкое определение заумного языка: «Заумный язык – значит находящийся за пределами разума. Сравни Заречье – место, лежащее за рекой, Задонщина – за Доном. То, что в заклинаниях, заговорах заумный язык господствует и вытесняет разумный, доказывает, что у него особая власть над сознанием, особые права на жизнь наряду с разумным. Но есть путь сделать заумный язык разумным». Об этом пути Хлебников уже говорил в статье «Художники мира».

Очередной, пятый, номер журнала готовился весной, и посвящен он был в основном весенней теме и природе. В страшном, голодном 1919 году в Харькове, который переходит от красных к белым и обратно, Хлебников рисует мирную картину прихода весны.

 

Весны пословицы и скороговорки

По книгам зимним проползли.

Глазами синими увидел зоркий

Записки стыдесной земли.

 

Сквозь полет золотистого мячика

Прямо в сеть тополевых тенёт

В эти дни золотая мать-мачеха

Золотой черепашкой ползёт.

 

(«Весны пословицы и скороговорки...»)

В следующем стихотворении – снова картина весны.

 

Весеннего Корана

Веселый богослов,

Мой тополь спозаранок

Ждал утренних послов.

Как солнца рыболов,

В надмирную синюю тоню

Закинувши мрежи,

Он ловко ловит рев волов

И тучу ловит соню,

И летней бури запах свежий.

О, тополь-рыбак,

Станом зеленый,

Зеленые неводы

Ты мечешь столба.

И вот весенний бог

(Осетр удивленный)

Лежит на каждой лодке

У мокрого листа.

Открыла просьба: «Небо дай» —

Зеленые уста.

С сетями ловли бога

Великий Тополь

Ударом рога

Ударит о поле

Волною синей водки.

 

(«Весеннего Корана...»)

В других лирических шедеврах – мирные, спокойные и величавые картины русской природы.

 

В этот день голубых медведей,

Пробежавших по тихим ресницам,

Я провижу за синей водой

В чаше глаз приказанье проснуться.

 

На серебряной ложке протянутых глаз

Мне протянуто море и на нем буревестник;

И к шумящему морю, вижу, птичая Русь

Меж ресниц пролетит неизвестных.

 

Но моряной любес опрокинут

Чей-то парус в воде кругло-синей,

Но зато в безнадежное канут

Первый гром и путь дальше весенний.

 

(«В этот день голубых медведей...»)

Весной пятый номер не вышел по независящим от редакции обстоятельствам: в июне Харьков был занят войсками Деникина. Только в декабре, когда Харьков был снова взят красными, выпуск журнала был продолжен.

Мысль Хлебникова всегда парадоксальна. Почему он, поэт-футурист, во время бурных революционных событий пишет такие ясные и такие далекие от футуризма и от политики стихи? В это же время Хлебников очень интересуется новыми поэтами, вышедшими из рабочего класса. Им он посвящает статью «О современной поэзии», тоже написанную для «Путей творчества». Особенно его привлекает творчество А. Гастева и В. Александровского. Очень сжато, афористично Хлебников дает всю историю языка русской поэзии от Карамзина до Гастева:

«В одном творчестве разум вращается кругом звука, описывая круговые пути, в другом – звук кругом разума. <...> И вот дерево слов одевается то этим, то другим гулом, то празднично, как вишня, одевается нарядом словесного цветения, то приносит плоды тучных овощей разума. Не трудно заметить, что время словесного звучания есть брачное время языка, месяц женихающихся слов, а время налитых разумом слов, когда снуют пчелы читателя, время осеннего изобилия, время семьи и детей.

В творчестве Толстого, Пушкина, Достоевского слово – развитие, бывшее цветком у Карамзина, приносит уже тучные плоды смысла».

В примыкающей к этой статье заметке Хлебников объясняет, чем его так привлекли именно пролетарские поэты: «Говорят, что творцами песен труда могут быть лишь лю<ди, работающие> у станка. Так ли это? Не есть ли природа песни в у<ходе от> себя, от своей бытовой оси?.. <Без бегства> от себя не будет пространства для бегу. Вдохновение всегда <изменяло> происхождению певца». Далее Хлебников приводит исторические примеры: лорд Байрон воспевает морских разбойников; напротив, «судившийся за кражу Шекспир говорит языком королей». По мысли Хлебникова, поэты-рабочие не обязательно будут писать о станках и о заводах. Так, Гастев уходит «в мир странных научных видений», Александровский – «в утонченную жизнь сердца». Сам же Хлебников, далекий от станка, скоро будет писать именно о заводе и о рабочих.

В своих статьях Хлебников говорит и о других молодых поэтах, о своих друзьях Николае Асееве и Григории Петникове. Но эти поэты явно находятся под сильным влиянием самого Хлебникова и подражают ему. Вероятно, поэтому как явление в поэзии они Хлебникову не так интересны.

С приходом Деникина издательская деятельность Петникова и его друзей замерла. Находиться в городе стало опасно. Добровольческая армия устанавливала свои порядки, и ее методы не многим отличались от методов красных. Синяковы тоже боялись деникинцев, хотя жили они не в самом Харькове. Однажды офицеры все-таки нагрянули к ним, однако в доме были только женщины, и офицеров усадили пить чай. В это время зашел солдат: «Ваше благородие, шпиона поймали!» «Шпионом» оказался Хлебников. Его действительно можно было принять за шпиона: грязный, одетый в мешок, завязанный веревкой. Но Надя не растерялась: «Ах, разве вы не знаете, что это знаменитый поэт Хлебников?» – спросила она офицеров. Те о Хлебникове ничего не слыхали, но постеснялись признаться. «Ах так, неужели это Хлебников?» – «Да, это известный поэт русский, один из лучших поэтов. Но видите – время такое: одежды нет, вот он в таком виде». Те, как вспоминает Ксения Синякова, немного помялись и отпустили «шпиона». Так Хлебников чудом избежал смерти.

Теперь над ним нависла новая угроза: началась мобилизация в Добровольческую армию. Хлебников высок, относительно здоров, по возрасту тоже вполне подходит для службы. Он хорошо помнил все ужасы царской армии. Тем более он не хотел идти в деникинские войска, так как совершенно явно сочувствовал большевикам, и в его «послужном списке» уже было сотрудничество в газете «Красный воин». Позже, в Баку, Хлебников двинется с отрядами Красной армии на помощь Гилянской республике в Персии, у него там будет штатная должность лектора. Пока же Хлебников видит только один выход: как и в 1916 году, спасти его может только заключение врача-психиатра о непригодности к военной службе.

Рядом с Харьковом помещалась бывшая земская психиатрическая лечебница, которую все называли Сабурова дача. На Сабурову дачу и отправился Хлебников. Таким он появился перед врачами: «Высокий, с длинными и тонкими конечностями, с продолговатым лицом и серыми спокойными глазами, он кутался в легкое, казенное одеяло, зябко подбирая большие ступни, на которых виднелось какое-то подобие обуви».[3]

Лечащим врачом необычного пациента стал главный врач больницы Владимир Яковлевич Анфимов, человек исключительных душевных качеств и исключительного мужества. Сразу скажем, что он дал заключение о непригодности Хлебникова к военной службе, что по тем временам тоже было небезопасно. Анфимов сразу понял, кто перед ним стоит и почему он здесь оказался.

Владимир Яковлевич начал проводить и медицинские, и экспериментально-психологические исследования, выяснять «закономерности творческой фантазии». Хлебников с готовностью пошел навстречу этим экспериментам и был даже рад, что в лице врача встретил единомышленника. Вообще Анфимову он показался человеком мягким, простодушно-приветливым, тихим, предупредительным. Поэт пользовался всеобщей любовью своих соседей. Хлебников рассказал врачу историю своей семьи, историю своего детства и юности. Анфимов дал очень интересные штрихи к психологическому портрету поэта. Это было практически единственное профессиональное исследование подобного рода, и сам поэт участвовал в нем с большим интересом.

Анфимов выяснил, что для Хлебникова характерно ощущение несвободы своей личности, сомнение в реальности окружающего и ложное истолкование действительности в смысле трансформации внешнего мира и своей личности. От животных исходят, по мнению Хлебникова, различные воздействующие на него силы. Он полагал, что в разных местах и разные периоды жизни он имел какое-то особое, духовное отношение к этим локальным флюидам и к соответствующим местным историческим деятелям. В Петербурге, например, ему казалось, что он «прикован» к Петру Великому и Алексею Толстому, в другом периоде жизни он чувствовал воздействие Локка и Ньютона. По его ощущению, у него в такие периоды даже менялась его внешность. Он полагал, что прошел «через ряд личностей». Заметим, что это ощущение было свойственно многим поэтам, в том числе друзьям и современникам Хлебникова. Николай Гумилёв в стихотворении «Память» говорит о том же:

 

Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела.

 

Анфимов предложил поэту ряд слов, чтобы исследовать возникающие у него ассоциации. При этом многие ассоциации у Хлебникова отличались большой оригинальностью: «Буря – бурчик – летящее, быстрое, темное, чашка с красной полосой. Москва – мстить (место казни Кучки). Лампа – домашнее, белый кружок (впечатление уюта). Снаряд – единый снаряд познания. Рыбак – японская картина Гокусая [Хокусаи]. Ураганный – ура – гонит. Тыл – трамвай, полный ранеными. Лента – шелковистая (созвездие). Доктор – большой доктор психиатр. Лошадь – американские воины (считали ее младшим божеством). Спичка – прирученное пламя». Отзвуки этих ассоциаций мы можем найти в стихах Хлебникова. Например, описывая Москву: «Вы помните о городе, обиженном в чуде, / Чей звук так мило нежит слух...», в конце стихотворения поэт говорит:

 

Когда толпа шумит и веселится,

Передо мной всегда казненных лица.

Так и теперь: на небе ясном тучка —

Я помню о тебе, боярин непокорный Кучка!

 

(«Вы помните о городе, обиженном в чуде...»)

Едва ли кто-то, кроме Хлебникова, часто в Москве вспоминал о боярине Степане Кучке, владевшем теми землями, где теперь находится Москва. По легенде, Суздальский князь Юрий Долгорукий убил его, захватил его земли и основал там Москву.

Кроме оригинальности этих ассоциаций Анфимов отметил значительное замедление реакции и в то же время высокое качество ассоциаций. Далее в процессе экспериментально-психологического исследования Анфимов для «изучения способностей фантазии» предложил Хлебникову три темы: «охота», «лунный свет» и «карнавал». Прошло совсем немного времени, и на столе у врача появились три оригинальных произведения. На первую тему была написана «Сказка о зайце», на вторую – стихотворение с названием «Лунный свет», на третью – поэма, которая сейчас больше известна под названием «Поэт». О том, как повлияло общение с Анфимовым на эту вещь, можно судить по дарственной надписи, которую Хлебников сделал на рукописи поэмы: «Посвящаю дорогому Владимиру Яковлевичу, внушившему мне эту вещь прекрасными лучами своего разума, посвященного науке и человечеству».

Вот начало поэмы, где отражается весь путь развития русской поэзии от Державина до символистов:

 

Как осень изменяет сад,

Дает багрец, цвет синей меди,

И самоцветный водопад

Снегов предшествует победе,

И жаром самой яркой грезы

Стволы украшены березы,

И с летней зеленью проститься

Летит зимы глашатай – птица,

Где тонкой шалью золотой

Одет откос холмов крутой,

И только призрачны и наги

Равнины белые овраги,

Да голубая тишина

Просила слова вещуна...

 

«Багрец», конечно, отсылает нас к хрестоматийной пушкинской «Осени», «самоцветный водопад» напоминает о «Водопаде» Державина: «Алмазна сыплется гора...»; «голубая тишина» соотносится с «Зеленым шумом» Некрасова, этот же образ встречается в стихотворении Федора Сологуба.[4]

Позже в разговоре с Сергеем Городецким Хлебников заметил, что в этой поэме он «показал, что умеет писать как Пушкин». Едва ли он хотел сказать этим, что умеет писать «так же хорошо, как и Пушкин». Смысл этих слов в том, что Хлебников умеет писать тем же стилем, что и Пушкин, в том числе и как Пушкин. Действительно, в поэме многое отсылает именно к Пушкину. Присмотримся к дате написания: 19 октября 1919 года. Надо ли говорить, как важна была дата 19 октября для Пушкина. День лицейской годовщины – святой для поэта день. В поэме Хлебников рассуждает о месте поэта, о назначении поэзии в этом мире. Образ «поэта» во многом автобиографичен. Хлебников рисует свой автопортрет:

 

И около мертвых богов,

Чьи умерли рано пророки,

Где запады – с ними востоки,

Сплетался усталый ветер шагов,

Забывший дневные уроки.

И, их ожерельем задумчиво мучая

Свой давно уж измученный ум,

Стоял у стены вечный узник созвучия,

В раздоре с весельем и жертвенник дум.

Смотрите, какою горой темноты,

Холмами, рекою, речным водопадом

Плащ, на землю складками падая,

Затмил голубые цветы,

В петлицу продетые Ладою.

И бровь его, на сон похожая,

На дикой ласточки полет,

И будто судорогой безбожия

Его закутан гордый рот.

С высокого темени волосы падали

Оленей сбесившимся стадом,

Что, в небе завидев врага,

Сбегает, закинув рога,

Волнуясь, беснуясь морскими волнами,

Рогами друг друга тесня,

Как каменной липой на темени,

И черной доверчивой мордой

Все дрожат, дорожа и пылинкою времени,

Бросают сердца вожаку

И грудой бегут к леднику, —

И волосы бросились вниз по плечам

Оленей сбесившихся стадом,

По пропастям и водопадам.

Ночным табуном сумасшедших оленей,

С веселием страха, быстрее, чем птаха!

Таким он стоял, сумасшедший и гордый

Певец (голубой темноты строгий кут,

Морскою волною обвил его шею измятый лоскут).

 

Здесь можно провести еще одну аналогию с Пушкиным: осень, проведенная на Сабуровой даче, оказалась для Хлебникова такой же плодотворной, как Болдинская осень Пушкина. Тогда, в 1830 году, Пушкин оказался запертым в маленьком Болдине из-за эпидемии холеры и вынужден был провести там гораздо больше времени, чем рассчитывал. В то же время там он почувствовал удивительную творческую свободу, там его талант достиг расцвета. За три месяца, проведенных в Болдине, закончен «Евгений Онегин», написаны «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», множество стихотворений, «Сказка о попе и работнике его Балде», критические статьи.

Примерно то же происходит и с Хлебниковым. Он приезжает на Сабурову дачу не от хорошей жизни и не по своей воле. Помимо бытовых неудобств – скудный паек, плохая одежда, холодные помещения – не надо забывать, что Хлебников находится среди сумасшедших. Кроме того, там он заболевает. Осенью и зимой он перенес два тифа. «В общем, в лазаретах, спасаясь от воинской повинности белых и болея тифом, я пролежал 4 месяца! Ужас! Теперь голова кружится, ноги слабые», – сообщает он в феврале Осипу Брику. Так же как и Пушкин в 1830 году, Хлебников находился вдали от столиц, от культурной жизни. «Мы жили лето разобщенные с Москвой, и теперь все в ней таинственно для меня», – пишет он в том же письме. И это время оказывается для Хлебникова едва ли не самым плодотворным в жизни.

Поэма «Поэт» – одна из вершин творчества Хлебникова: он сам относился к ней как к одному из своих лучших произведений. На Сабуровой даче написаны поэмы «Лесная тоска», «Гаршин», стихи «Ангелы» и «Горные чары», короткие стихотворения. Ангелы в одноименном стихотворении говорят на «ангельском» языке.

 

Мы мчимся, мы мчимся, тайничие,

Сияют как снег волоса

На призраках белой сорочки.

Далекого мира дайничие,

Нездешнею тайной вейничие,

Молчебные ночери точки,

Синеют небес голоса,

На вице созвездия почки,

То ивы цветут инеса.

Разумен небес неодол

И синего лада убава,

И песни небесных малют.

Суровой судьбы гологол,

Крылами сверкнет небомол,

А синее, синее тучи поют, —

Литая летает летава,

Мластей синеглазый приют,

Блестящая солнца немрава.

 

В страшных условиях Хлебников создает удивительно светлые произведения. Поэма «Лесная тоска» написана в духе немецких романтиков. Действие ее происходит ночью в лесу, у реки, ее персонажи – Вила, русалка, ветер, другие лесные обитатели. Они морочат голову рыбакам на реке. Но вот наступает утро, рассеивается туман и с ним, как морок, исчезает и лесная нечисть.

 

Поспешите, пастушата!

Ни видений, ни ведуний,

Черный дым встает на хате,

Всё спокойно и молчит.

На селе, в далекой клуне

Цеп молотит и стучит.

Скот мычит, пастух играет,

Солнце красное встает.

И, как жар, заря играет,

Вам свирели подает.

 

Эксперимент Анфимова удался. Это еще один пример того, в какой причудливой зависимости находится «творческая фантазия» поэта от внешних условий. Не о том ли говорила и Анна Ахматова после всех испытаний, выпавших на ее долю, в стихотворении «Муза»:

 

Когда я ночью жду ее прихода,

Жизнь, кажется, висит на волоске.

Что почести, что юность, что свобода

Пред милой гостьей с дудочкой в руке.

 

В то же время стены сумасшедшего дома, голод и холод были как нельзя более реальны, и врачу надо было давать заключение. Анфимов, во-первых, констатирует, что поведение Хлебникова не является чем-то совершенно уникальным в художественной среде. Он сравнивает Хлебникова со Стриндбергом и Ван Гогом. Как и они, Хлебников «производил впечатление вечного странника, не связанного с окружающим миром и как бы проходящего через него». Подобно Жерару де Нервалю, Хлебников «всем своим существом вошел в жизнь литературной богемы и с тех пор никогда не научился никакой другой жизни».

Анфимов отмечает и другие особенности поведения своего пациента: «Все поведение Хлебникова было исполнено противоречий – он или сидел долгое время в своей любимой позе – поперек кровати с согнутыми ногами и опустив голову на колени, или быстро двигался большими шагами по всей комнате, причем движения его были легки и угловаты. Он или оставался совершенно безразличным ко всему окружающему, застывшим в своей апатии, или внезапно входил во все мелочи жизни своих соседей по палате и с ласковой простодушной улыбкой старался терпеливо им помочь. Иногда часами оставался в полной бездеятельности, а иногда часами, легко и без помарок, быстро покрывал своим бисерным почерком клочки бумаги, которые скоплялись вокруг него целыми грудами».

Итак, врачу необходимо было поставить диагноз, от которого зависела жизнь пациента (если бы Хлебникова забрали в деникинскую армию, он вряд ли бы выжил). «Для меня, – пишет Анфимов, – не было сомнений, что в В. Хлебникове развертываются нарушения нормы, так называемого шизофренического круга, в виде расщепления – дисгармонии нервно-психических процессов. За это говорило аффективное безразличие, отсутствие соответствия между аффектами и переживаниями (паратимия); альтернативность мышления – возможность сочетания двух противоположных понятий; ощущение несвободы мышления; отдельные бредовые идеи об изменении личности; (деперсонализация); противоречивость и вычурность поведения; угловатость движений; склонность к стереотипным позам; иногда импульсивность поступков – вроде неудержимого стремления к бесцельным блужданиям. Однако все это не выливалось в форму психоза с окончательным оскудением личности – у него дело не доходило до эмоциональной тупости, разорванности и однообразия мышления, до бессмысленного сопротивления ради сопротивления, до нелепых и агрессивных поступков. Все ограничивалось врожденным уклонением от среднего уровня, которое приводило к некоторому внутреннему хаосу, но не лишенному богатого содержания».

Таким образом, один вопрос был решен. Но перед врачом встал следующий вопрос: «При наличии нарушения психической нормы надо установить, общество ли надо защищать от этого субъекта или наоборот, этого субъекта от коллектива». Анфимов приходит к выводу, что «защищать от него общество не приходится и, наоборот, своеобразие этой даровитой личности постулировало особый подход к нему со стороны коллектива, чтобы получить от него максимум пользы».

Сам Хлебников в поэме «Гаршин», где описывается жизнь на Сабуровой даче, спрашивает: «Где сумасшедший дом? В стенах или за стенами?» Вероятно, то, что видел Хлебников в Петрограде, в Москве, в Астрахани, на Украине в годы революции и Гражданской войны, заставляло поэта усомниться в наличии здравого смысла у многих представителей рода человеческого. В поэме обитатели сумасшедшего дома обсуждают последние события:

 

– Ну что же, новости какие?

– Пал Харьков, скоро Киев.

– Блестят имена Кесслера и Саблина.

Старо-Московская ограблена.

Богач летит, вскочив в коляску,

И по пятам несется труд

В своей победе удалой.

Но пленных не берут.

Пять тысяч за перевязку,

А после голову долой.

В снегу на большаке

Лежат борцы дровами, ненужными поленами,

До потолка лежат убитые, как доски,

В покоях прежнего училища.

Где сумасшедший дом?

В стенах или за стенами?

 

Анфимов освободил Хлебникова от воинской повинности. Теперь надо было решить вопрос, что делать дальше. Хлебникову было совершенно некуда ехать. Петников, который приходил к нему и приносил хлеб, бумагу и книги, не мог взять на себя заботы о поэте. Кроме того, вскоре Петников уехал в Москву. Хлебников продолжает жить на Сабуровой даче среди сумасшедших. Тем временем в декабре Харьков был опять занят Красной армией. В город вошли войска Четырнадцатой армии, с ними появились ЧК и Реввоентрибунал.

В город прибыл известный своими зверствами комиссар С. А. Саенко. Как пишет Хлебников, про Саенко рассказывали, что «из всех яблок он любил только глазные». В Харькове начался красный террор. О нем Хлебников расскажет в поэме «Председатель чеки» и других произведениях 1920–1921 годов. По Харькову пошли ужасные слухи о пытках, казнях и массовых захоронениях. В поэме «Председатель чеки» Хлебников описывает эти события:

 

Дом чеки стоял на высоком утесе из глины,

На берегу глубокого оврага,

И задними окнами повернут к обрыву.

Оттуда не доносилось стонов.

Мертвых выбрасывали из окон в обрыв.

Китайцы у готовых могил хоронили их.

Ямы с нечистотами были нередко гробом,

Гвоздь под ногтем – украшением мужчин.

Замок чеки был в глухом конце

Большой улицы на окраине города,

И мрачная слава окружала его замок смерти,

Стоявший в конце улицы с красивым именем писателя.

 

Здание тюрьмы находилось на улице Чайковского, которая пересекала Пушкинскую улицу, отсюда эти строки в поэме. Хлебников видит и другие отвратительные черты нового быта. В то время как большая часть населения голодает, «новые господа», как называет их Хлебников, живут в свое удовольствие:

 

Алые горы алого мяса.

Столовая, до такого-то часа.

Блюда в рот идут скороговоркою.

Только алое в этой обжорке.

В небе проносит чья-то рука.

Тихо несутся труды —

В белом, все в белом! – жрецами еды.

Снежные, дивные ломти.

«Его я не знаю, с ним познакомьте».

Алому мясу почет!

Часы рысаками по сердцу бьют

Косматой подковою лап.

Мясо жаркого течет,

Капает капля за каплей.

Воздух чист и свеж, и в нем нету гари.

На столах иван-да-марья.

Чистенькие листики у ней.

Стучат ножи и вилки

О блюда, точно льдины.

Почтенные затылки,

Седые господины.

 

А в это время голодные собаки стаями идут к страшному дому на Чайковской «мертвецов разрывать», «тащить чью-то ногу», «тащить чью-то руку». Хлебников описывает эти события через год, находясь на Кавказе. Он не разочаровался в идее Революции, но то, что он видел в Харькове, заставляет его с горечью воскликнуть:

 

Годы, годы

Мы мечтали о свободе.

И свидетель наши дети:

Разве эти

Смерть и цепи

Победителя венок?

Кто расскажет, кто поверит

В горы трупов по утрам,

Где следы от мертвых ног,

На кладбищах, где гроба

Роет белая судьба.

 

Главный герой поэмы «Председатель чеки» – следователь Реввоентрибунала Александр Андриевский. Этот человек сыграл в судьбе Хлебникова определенную положительную роль, с ним Хлебников сблизился в 1919–1920 годах. Андриевский был интересен Хлебникову прежде всего тем, что, как и Хлебников, профессионально занимался математикой (он учился в Петербургском университете). Благодаря этому обстоятельству Андриевский смог понять и запомнить многое из того, что говорил Хлебников. Личность «председателя чеки» интересовала Хлебникова не только этим. В поэме герой говорит о себе: «Мне кажется, я склеен из Иисуса и Нерона». Он рассказывает, что «был приговорен к расстрелу за то, что смертных приговоров в моей работе не нашли. Помощник смерти я плохой». Но он «любил пугать своих питомцев на допросе». Он запугивал человека до смерти и, когда тот уже мысленно прощался с семьей, «говорил отменно сухо: „Гражданин, свободны вы и можете идти“». Со смехом «председатель чеки» говорит:

 

До точки казни я не довожу,

Но всех духовно выкупаю в смерти

Духовной пыткою допроса.

Душ смерти, знаете, полезно принять для тела и души.

 

Этот человек принял участие в судьбе Хлебникова. Получилось это так: в Харькове Андриевский поселился в «коммуне» вместе с художниками Алексеем Почтенным, Иосифом Владимировым и несколькими другими. Все они, и Андриевский в особенности, любили поэзию, знали стихи современных поэтов и очень ценили Хлебникова. Случайно Почтенный узнал, что Хлебников находится неподалеку от Харькова в психиатрической лечебнице, где спасался от деникинской мобилизации. Тут же решено было пригласить Хлебникова в «коммуну», предоставить ему жилье и питание, подыскать литературный заработок.

Андриевский отправился на Сабурову дачу за Хлебниковым. Эта миссия была возложена на него, так как тогда он был назначен начальником Особого отдела при чрезвычайном коменданте и начальнике гарнизона Харькова. В мандате было сказано, что предъявитель имеет «право ареста любого военнослужащего до командира полка включительно, а также правомочен арестовать, за исключением депутатов ВУЦИК и членов ЦК КП(б), любое гражданское лицо безотносительно к должности, которую данное лицо занимает». Кроме того, всем советским организациям вменялось в обязанность оказывать предъявителю мандата всяческое содействие, комендантам станций – предоставлять вне очереди места в любых поездах, а в случае необходимости срочных выездов выделять резервные паровозы.

С таким мандатом Андриевский явился к Владимиру Яковлевичу Анфимову, напугав его до смерти, подобно тому, как это позже описал Хлебников. Доктор даже стал заикаться и каждую фразу заканчивал почтительным обращением «товарищ следователь». Вероятно, он успел мысленно попрощаться с семьей, пока «товарищ следователь» задавал свои вопросы. Андриевский сначала спросил, верно ли, что в больнице находится поэт Виктор Владимирович Хлебников, известный под псевдонимом Велимир Хлебников. Получив утвердительный ответ, спросил, верно ли, что Хлебников сам пришел в больницу. Затем спросил, считает ли Анфимов Хлебникова сумасшедшим, опасен ли он для общества и, наконец, почему поэта до сих пор держат в сумасшедшем доме. Анфимов отвечал, что не может выписать пациента «в никуда», что поэту необходимо обеспечить хотя бы элементарную материальную поддержку, найти какоенибудь жилье, а Хлебникова за это время никто не навещал, и в Харькове у него нет ни родных, ни друзей. Тогда Андриевский наконец сообщил врачу о цели своего визита, о том, что он как раз и собирается взять на себя заботы о поэте и дать врачу все необходимые гарантии. Доктор, не чаявший такого избавления, радостно воскликнул: «Конечно же, товарищ следователь!»

Андриевский попросил повидаться с поэтом (до этого он с ним не встречался). Хлебников вышел к нему в солдатском белье и сером больничном халате. Андриевского поразил гигантский лоб и голубые глаза поэта. Хлебников удивленно выслушал слова незнакомого человека о том, что группа молодых художников приглашает его переехать к ним. Немного подумав, Хлебников сказал: «Ну что ж, я согласен». И в тот же день он предстал перед коммунарами.[5]

«Коммуна» помещалась в богатом особняке по адресу: Чернышевская улица, дом 16, квартира 2. Хлебникову отвели большое помещение, разделенное на две части капитальной перегородкой; окна комнаты выходили на Чернышевскую улицу. Хлебников категорически отказался от такой роскоши, и после долгого спора сошлись на том, что он будет жить в той комнате, где есть удобный стол и диван, покрытый пушистым ковром.

Вещей Хлебников никаких не привез, из больницы он явился с одним маленьким узелком. Как обычно, он поражал собеседника обширностью своих познаний. Андриевский занял соседнюю комнату. Оказавшись соседями, они нередко беседовали. Как рассказывает Андриевский, темами их разговоров были различные вопросы науки, причем часто Хлебников касался вещей принципиальных, относящихся к общей картине мира, и высказывал по ним глубокие и парадоксальные суждения. Так, он говорил о «пульсации всех отдельностей мироздания»: «Пульсируют солнца, пульсируют сообщества звезд, пульсируют атомы, их ядра и электронная оболочка, а также каждый входящий в нее электрон. Но такт пульсации нашей галактики так велик, что нет возможности его измерить. Никто не может обнаружить начало этого такта и быть свидетелем его конца. А такт пульсации электрона так мал, что никакими ныне существующими приборами не может быть измерен. Когда в итоге остроумного эксперимента этот такт будет обнаружен, ктонибудь по ошибке припишет электрону волновую природу. Так возникнет теория лучей вещества».

Все случилось так, как предвидел Хлебников: через несколько лет Луи де Бройль пришел к выводу о волновой природе электрона, о дуализме частицы-волны. В другой раз, продолжая этот разговор, Андриевский спросил Хлебникова, является ли такт пульсации солнца столь же огромным, как такт пульсации галактик и всего мироздания. «Нет, – ответил Хлебников, – я так не думаю. По моему мнению, длительность этого такта может быть точно измерена при наличном на сегодняшний день оборудовании». И действительно, в 1979 году и советские и американские ученые открыли пульсацию солнца.

Хлебников говорил с Андриевским о всеобщих связях, пронизывающих мироздание. Эта тема всегда интересовала поэта, об этом он писал в книге «Время – мера мира», об этом он продолжал думать и в 1919 году. Хлебников видел связь явлений там, где ее не видел никто в тот период. Многое сейчас не кажется таким невероятным; многое, о чем говорил Хлебников в 1910-е годы, сейчас – научно установленный факт. Однажды по какому-то поводу Андриевский сказал Хлебникову: «Но это похоже на рассуждения вроде домыслов о влиянии лунного света на произрастание картофеля». В ответ на эту реплику Хлебников спросил: «А вы считаете, что тот или другой свет, пришедший из окружающей землю среды, может совсем не влиять на процессы, происходящие в растительных организмах? Поставьте вопрос иначе, – продолжал он, – могут ли процессы, происходящие хотя бы в самых далеких от нас частях космоса, никак не влиять на земную биологическую среду? И вы поймете, что ваше возражение было неправомерным. Нельзя говорить о единстве мира, о всеобщих отношениях и связях, как вы всегда это делаете, а в то же время именно всеобщие связи отрицать».

Андриевский ответил, что кроме прямых и существенных связей имеется еще бесчисленное количество далеких косвенных связей, влияние которых является столь пренебрежительно малым, что они уже не имеют существенного значения. На это Хлебников возразил следующее: «Вся история науки свидетельствует о том, что связи, о которых не подозревали или которые считались далекими, в последующем раскрывались как самые важные и определяющие, а те связи, которые выглядели близкими и непосредственными, оказывались либо частным случаем более общей закономерности, либо попросту несуществующими в действительности. До Ньютона никому не пришло в голову, что между падением различных предметов на пол или на землю и движением планет существует какая-либо связь. Всякого, кто решился бы утверждать что-либо подобное, сочли бы сумасшедшим. Ньютон истолковал орбитальное движение планет как их падение на солнце, преодолеваемое в каждый момент времени инерцией поступательного движения по касательной к эллипсу (или к окружности). Так, земная механика соединилась с небесной и возникла единая мировая механика».

Когда Андриевский сказал, что открытые Хлебниковым «законы времени» еще требуется доказать, Хлебников ответил:

«Во всем естествознании, в том числе в физике, законы не доказываются, а открываются, обнаруживаются, выявляются путем отвлечения от бесчисленных частностей и нахождения того, что является постоянным и потому составляет необходимую связь в кажущемся хаосе „толпящихся“ вокруг нас „зыбких явлений“. Доказываются только следствия из законов.

Если какой-либо закон в физике „доказан“, то это означает только констатацию факта совпадения того, что нечто, выявленное раньше как закон, теперь раскрывается как следствие и как частный случай более общей закономерности, но сама эта общая закономерность опять-таки не доказывается, а выявляется из найденных фактов как бесспорно существующий принцип».

Естественно, разговор коснулся математики и хлебниковского понимания числа. Хлебников сказал, что в понимании природы чисел он – антипод Пифагора.

«Пифагор верил в самостоятельное бывание числа. На самом деле существуют только два дерева, три камня и тому подобное, но не „два вообще“ и не „три вообще“. Числа суть абстракции, которые отражают только отношения между реальностями и вне этих реальностей не существуют.

Нечто несуществующее не может характеризоваться каким-либо законом и не может выражать собою никакого закона. Нашим современникам полезно почаще вспоминать споры средневековых номиналистов и реалистов.

Когда математики говорят о свойствах тех или иных чисел и выводят якобы присущие им законы, они не отдают себе отчета в том, что такие законы не могут быть чем-либо иным, как отражением в абстракции числа реально существующих отношений и связей в бывающем.

Заявив, что в мире остаются только числа, я тем самым „расправился“ с числами, как Спиноза „расправился с богом“ (точное выражение Хлебникова).

Бытующая в философских работах характеристика Спинозы как пантеиста нелепа... Пантеизм, разъяснял Хлебников, есть разновидность деизма. Спиноза же был не деистом, а атеистом. Свою единую субстанцию он не назвал материей потому, что в семнадцатом веке материи приписывался только один атрибут – протяженность. Спиноза же приписал своей субстанции два атрибута – протяженность и мышление. Поэтому он применил более простой термин – „природа“ и наделил всю природу мышлением. Следовательно, Спиноза был не пантеист, а гилозоист, что отнюдь не то же самое.

Я не являюсь гилозоистом, продолжал Хлебников, хотя я убежденный монист. Вы часто говорите: „Материя различена внутри себя и существует в гигантском многообразии своих форм, их состояний и стадий развития, а единство мира в его материальности“. Я спрашиваю: а что же едино в самой материальности, если она внутри себя столь многообразна? Очевидно, ее единство есть всеобщее единство пронизывающих ее связей. Но подлинно единым в таких связях может быть только то, что их единым образом сопрягает, то есть числа, которые и суть отношения внутри единого, внутри бывающего, и которые вне этого бывающего сами по себе не существуют, ибо количественные отношения присущи не числам, а только элементам различной внутри себя действительности, то есть звеньям и компонентам подлинной реальности.

Когда я обнаруживаю какую-нибудь числовую закономерность, я всегда помню, что самим числам она не может принадлежать. Поэтому я начинаю искать, каким реально существующим отношениям и связям в мироздании может отвечать такая закономерность».

«Председатель чеки» притягивал Хлебникова не только тем, что с ним можно было поговорить о математике. Как пишет Хлебников в поэме:

 

Он жил вдвоем. Его жена была женой другого.

Казалося, со стен Помпеи богиней весны красивокудрой,

Из гроба вышедши золы сошла она.

И черные остриженные кудри

(Недавно она болела сыпняком),

И греческой весны глаза, и хрупкое утонченное тело,

Прозрачное, как воск, и пылкое лицо

Пленяли всех, лишь самые суровые

Ее сурово звали «шкура» или «потаскушка».

Она была женой сановника советского.

В покое общем жили мы, в пять окон.

По утрам я видел часто ласки нежные.

 

Из-за этой роковой женщины Андриевский незадолго перед тем стрелялся. Пуля едва не задела сердце, и он чудом остался жив. Хлебников тоже был знаком с этой женщиной, скорее всего, еще до его знакомства с Андриевским. Это – Вера Демьяновская, двоюродная сестра Синяковых.

В конце концов, прожив в «коммуне» зиму, весной Хлебников не выдержал такого соседства и сбежал. Тогда же Андриевский отправился на фронт. В июне он вернулся, и они еще несколько раз виделись с Хлебниковым. Последний раз поэт и «председатель чеки» встретились в Москве в 1922 году. Их дружеское общение продолжилось. Хлебников тогда привез в Москву свое итоговое произведение «Доски судьбы» в надежде его опубликовать. В «Досках судьбы» нашли продолжение многие темы, затронутые Хлебниковым в беседах с Андриевским. Правда, в московский период общение было недолгим: вскоре Хлебников уехал в Новгородскую губернию и уже не вернулся оттуда. То путешествие оказалось для него последним. В новгородской глуши, тяжело заболев, он умер. Андриевский был одним из немногих друзей, к кому обращался оттуда спутник Хлебникова Петр Митурич за помощью, и одним из немногих, кто действительно пытался помочь поэту. К сожалению, сделать ничего не удалось. Андриевский становится редактором «Досок судьбы». Сам Хлебников при жизни успел выправить только один выпуск, одну тонкую брошюрку. С помощью Андриевского и под его редакцией удалось издать еще два выпуска уже после смерти Хлебникова. Так пересеклись судьбы Председателя земного шара и «председателя чеки».

В Харькове весной 1920 года Хлебников переживал свою оторванность от литературной жизни и России, и Украины. Из Москвы он получает неутешительные известия: «Интернационал искусств» не вышел, и неизвестно, выйдет ли. Но что еще хуже, заглохли дела с собранием сочинений. Еще в феврале, выбравшись с Сабуровой дачи, Хлебников с робкой надеждой спрашивал Брика: «...но главная тайна, блистающая, как северная звезда, это – изданы мои сочинения или нет? Шибко боюсь, что нет!.. И вдруг вы пришлете мне толстый пушкинский том? С опечатками, сырой печатью? Правда, хорошо было бы?» Может быть, если бы Хлебников сам приехал и наблюдал за подготовкой издания, можно было бы что-то сделать. В апреле он пишет Брику из Харькова: «Я с грустью примирился с тем, что собрание сочинений не вышло».

Коммунары, с которыми Хлебников живет на улице Чернышевского, любили стихи, но сами они были не поэты и не литераторы. Все литературные знакомые Хлебникова разъехались. Петников в Москве, Асеев с женой уезжает на Дальний Восток. Поэт испытывал потребность найти если не читателей, то хотя бы слушателей. Он подружился с молодой поэтессой Екатериной Неймайер. Она читала ему свои стихи, а Хлебников выставлял за них оценки и подписывался: «учитель словесности».

Вскоре при клубе «Коммунист» Харьковского губкома КП(б)У решено было организовать литературную студию и привлечь к работе в ней всех поэтов и писателей, оставшихся в Харькове. С этой миссией Хлебникова, когда он жил еще в «коммуне», отыскал секретарь клуба, молодой литератор Александр Лейтес. Хлебников согласился прийти на организационное собрание, хотя секретарь клуба не очень понравился поэту. В назначенный срок Хлебников появился в доме 20 по Московской улице на первом собрании. Люди собрались очень разные: профессор А. Белецкий, литературовед И. Гливенко, немолодой уже писатель С. Гусев-Оренбургский, молодой сатирик Эмиль Кроткий и другие. Тем не менее все они примерно представляли себе, что нужно делать в литературной студии, если эту студию будут посещать молодые пролетарские поэты. Все вместе они стали разрабатывать планы лекций и вечеров.

Хлебников в общем обсуждении участия не принимал и сидел молча. Наконец его спросили, каковы его планы, что он может сообщить студийцам. Тогда поэт встал и сухо сказал, что им разработаны планы двух лекционных курсов. Один курс будет посвящен принципам японского стихосложения, другой – методам строительства железной дороги через Гималаи. Выступление длилось не более минуты и сменилось недоуменной тишиной. Наверное, когда в начале 1910-х годов футуристы громко раздавали «пощечины общественному вкусу», это вызывало у зрителей меньший шок, чем тихое и короткое выступление Хлебникова в 1919 году.

Собравшимся было непонятно, что это: тонкая издевка? глупость? сумасшествие? Хлебников же был абсолютно серьезен. Более того, он действительно мог вполне компетентно рассуждать и на ту, и на другую тему. Японской поэзией он начал интересоваться еще в 1900-е годы, будучи студентом Казанского университета, тогда же он изучал японский язык. В 1912 году он писал Алексею Крученых о японском стихосложении, которое не имеет рифмы: «Я уверен, что скрытая вражда к созвучиям и требование мысли, столь присущие многим, есть погода перед дождем, которым прольются на нашу землю японские законы прекрасной речи». О японской литературе Хлебников упоминает в статье «О расширении пределов русской словесности», а в 1915-м сам создает стилизованную танку. Эту танку пишет на камне героиня его повести «Ка»: «Если бы смерть / Кудри и взоры имела твои – / Я умереть бы хотела».

Образы и темы японской поэзии много раз встречаются в творчестве Хлебникова. В 1920 году Хлебников призывает:

 

Туда, туда, где Изанаги

Читала «Моногатори» Перуну,

А Эрот сел на колена Шангти,

И седой хохол на лысой голове

Бога походит на снег,

Где Амур целует Маа-Эму,

А Тиэн беседует с Индрой,

Где Юнона с Цинтекуатлем

Смотрят Корреджио

И восхищены Мурильо,

Где Ункулункулу и Тор

Играют мирно в шашки,

Облокотясь на руку,

И Хокусаем восхищена

Астарта – туда, туда.

 

(«Туда, туда, где Изанаги...»)

Эти стихи Хлебников все-таки прочтет в клубе. Что касается второй темы, то Хлебников давно уже считал строительство железных дорог чрезвычайно важным для России делом. Об этом он высказался в печати: в 1914 году в книге «Ряв!» он опубликовал «Ряв о железных дорогах». Там он говорит, что в Италии, например, железнодорожное полотно идет вдоль всей Италии, всей прибрежной полосы, и это очень выгодно в экономическом смысле. В Северной Америке железная дорога проходит вдоль всех больших рек, что также очень удобно для перевозки грузов. В России все железнодорожные ветки или не доведены до конца, или во многих случаях вообще отсутствуют. Путь вдоль Волги не доведен до Каспийского моря, что совершенно нелепо. Кроме того, удобно было бы связать железной дорогой Волгу и Днепр в среднем течении; на севере необходим путь, который свяжет между собой северные реки: Печору, Обь, Лену и Енисей. «Тогда только, – пишет Хлебников, – будет разумна паутина железнодорожных пауков Москвы и других городов».

В те годы Хлебникова никто не услышал да и не собирался прислушиваться к его словам. После революции Хлебников думал, что теперь-то его идеи будут востребованы, теперь-то он сможет реально влиять на общественную и политическую жизнь в России. Если идеи Хлебникова были в чем-то утопичны, то только в последнем. В отношении железных дорог жизнь доказала правоту Хлебникова. Действительно, на протяжении всего XX века железнодорожный транспорт оставался главным средством перевозок, и строительство железных дорог развивалось примерно так, как предполагал Хлебников. Это и Турксиб, и Байкало-Амурская магистраль, и построенные в годы советской власти железнодорожные линии в Сибири, на Урале, на Дальнем Востоке.

В Харьковском клубе «Коммунист» в 1920 году слушать лекции Хлебникова не захотели. В условиях полнейшей разрухи, голодных пайков, отсутствия не только электричества, но и керосина, выступление Хлебникова казалось неуместным. Его так и не утвердили в должности лектора. Однако связь Хлебникова с литературной студией при клубе «Коммунист» не порывалась, его приглашали на поэтические вечера, где он читал свои стихи.

Харьковский период был чрезвычайно плодотворным для него. Весной 1920 года Хлебников читает в литературной студии стихотворение «Единая книга»:

 

Я видел, что черные Веды,

Коран и Евангелие,

И в шелковых досках Книги монголов

Из праха степей,

Из кизяка благовонного,

Как это делают

Калмычки зарей,

Сложили костер

И сами легли на него —

Белые вдовы в облако дыма скрывались,

Чтобы ускорить приход

Книги единой...

 

Далее страницами единой книги поэт называет моря, а великие реки – «шелковинками-закладками», где остановился взором читатель. Как вспоминает очевидец, «нараспев называя Нил и Обь, Миссисипи и Дунай, Замбези и Волгу, Темзу и Ганг, он постепенно воодушевлялся и резко повысил голос (обращаясь не то к себе, не то к кому-то из аудитории): „Да, ты небрежно читаешь. Больше внимания! Слишком рассеян и смотришь лентяем, точно уроки Закона Божия. Эти горные цепи и большие моря, эту единую книгу скоро ты, скоро прочтешь!“ На этот раз его слушали сосредоточенно. Аудитория была пестрой. Студийцы, райкомовцы, сотрудники губисполкома, несколько сотрудников Поюгзапа (политотдел Юго-западной армии), рабочая молодежь с паровозостроительного... Даже шумливые подростки, недавние гимназисты младших классов, ставшие учениками „единой трудовой“, прибегавшие в клуб ради величайшего лакомства тех вечеров – бутербродов с повидлом, даже они притихли. Закончив выступление, Хлебников неожиданно сник, погрустнел, замкнулся в себе. Видимо, ему было очень трудно выступать перед аудиторией, делиться тем, что он долго вынашивал. Когда ему стали задавать вопросы, он почти не отвечал, ограничиваясь бормотанием про себя».[6]

Тогда же Хлебников объединил это стихотворение с несколькими другими в цикл «Азы из узы». «Азы» – слово многозначное. В слове «азы» слышится и «аз» – «я», и начала, и Азия, куда Хлебников всегда стремился и в мыслях, и в стихах, и в жизни. «Узы» – прежде всего оковы, из которых выходят освобожденная Азия и весь старый мир. В это время Хлебников пишет и грандиозную утопию «Ладомир»:

 

И замки мирового торга,

Где бедности сияют цепи,

С лицом злорадства и восторга

Ты обратишь однажды в пепел.

Кто изнемог в старинных спорах

И чей застенок там на звездах,

Неси в руке гремучий порох —

Зови дворец взлететь на воздух.

И если в зареве пламен

Уж потонул клуб дыма сизого,

С рукой в крови взамен знамен

Бросай судьбе перчатку вызова.

И если меток был костер

И взвился парус дыма синего,

Шагай в пылающий шатер,

Огонь за пазухою – вынь его.

И где ночуют барыши,

В чехле стекла, где царский замок,

Приемы взрыва хороши

И даже козни умных самок.

Когда сам бог на цепь похож,

Холоп богатых, где твой нож?

 

«Ладомир» можно перевести как мировой лад, грядущая мировая гармония. К воплощению этого понятия Хлебников стремился всегда: и называя себя Велимиром, и основывая общество Председателей земного шара, и мучительно размышляя над «законами времени». После революции и в годы красного террора в Харькове эта идея приобретает дополнительные черты. Первый вариант поэмы «Ладомир» заканчивался словами:

 

Черти не мелом – своей кровью

Того, что будет, чертежи.

 

Хлебников отвергает этот вариант, и окончательный финал поэмы звучит так:

 

Черти не мелом, а любовью

Того, что будет, чертежи.

 

Еще в 1918 году, описывая бои в Москве, поэт говорил: «Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти». В рабочей тетради появилась запись: «Мировая революция требует мировой совести». Хлебников до конца жизни оставался мечтателем и утопистом в том смысле, что не переставал надеяться на мировую совесть и мировой разум. И верил, что его труды могут помочь человечеству на пути к Ладомиру. Для этого ему надо было увидеть свои труды напечатанными.

«Ладомир» писался очень быстро, поэма была закончена за одну ночь, «походя на быстрый пожар пластов молчания». Он говорил: «...мне нужно, чтобы это было напечатано, тогда я, как Антей, прикасаясь к земле, снова набираюсь силы». Помочь издать «Ладомир» вызвался молодой художник Василий Ермилов. Его брат работал в литографии железной дороги, там тиражом всего 50 экземпляров удалось размножить книгу. Текст для литографского камня переписал и выполнил рисунок для обложки сам Ермилов. Весь «тираж» был отдан Хлебникову. В продажу эти книги не поступали, их Хлебников только дарил своим друзьям.

Конечно, это было совсем не то, на что поэт рассчитывал. Эту публикацию он даже не включил в число своих работ, когда в начале 1922 года заполнял анкету для вступления в Союз поэтов. Ермилов, который чувствовал свою ответственность за данную книгу, весной следующего года в Москве сумел договориться об издании «Ладомира» в Государственном издательстве, однако и эти надежды не оправдались – книга не вышла.

В это время Хлебников пишет поэму «Разин» – уникальное явление в русской литературе. Вся поэма, а это более 400 строк, написана палиндромами, то есть строки читаются одинаково слева направо и справа налево. Сохранилось три редакции поэмы: таким образом, палиндромических строк Хлебников написал гораздо больше. В поэме излагается история последнего похода Разина:

 

Сетуй, утес! Утро чорту!

Мы, низари, летели Разиным.

Течет и нежен, нежен и течет,

Волгу див несет, тесен вид углов.

Олени. Синело.

Оно.

Ива, пук купав и —

Лепет и тепел

Ветел, летев.

Топот.

Эй, житель, лети же!

Иде беляны, ныня лебеди.

Косо лети же, житель осок!

 

Обычно в литературе практиковались однострочные палиндромы. Самый известный из них – «Я иду с мечем судия», созданный Г. Р. Державиным. Таким произведениям издавна приписывалась магическая сила, они использовались в заговорах и заклинаниях. Хлебников так объясняет значение палиндрома: это «заклятье двойным течением речи, двояковыпуклая речь». Другое его определение: «Слова особенно сильны, когда они имеют два смысла, когда они живые глаза для тайны, и через слюду обыденного смысла просвечивает второй смысл».

Он начинал писать палиндромы еще в футуристический период. В «Садке судей» (1913) был опубликован его «Перевертень». Идея «двойного течения речи» была связана для Хлебникова с поисками «законов времени». Почти одновременно с «Перевертнем» он создает драму «Мирсконца», где действие разворачивается в обратной хронологии событий. Обычной линейной последовательности, линейному развертыванию текста, необратимости времени поэт противопоставил свое видение. Ему, подобно герою повести «Ка», нет «застав» во времени. Ка (двойник человека) «в столетиях располагается удобно, как в качалке». В конце жизни по поводу открытых им «законов времени» поэт написал: «Когда будущее становится благодаря этим выкладкам прозрачным, теряется чувство времени, кажется, что стоишь неподвижно на палубе предвидения будущего. Чувство времени исчезает, и оно походит на поле впереди и поле сзади, становится своего рода пространством». Не так ли устроен и палиндром: то, что будет потом, уже заключено в начале стиха, читая его, мы двигаемся одновременно в двух направлениях.

Не случайно героем палиндромической поэмы оказывается Степан Разин. Разин – один из любимых героев Хлебникова. К образу этого казачьего атамана в начале ХХ века обращались и Василий Каменский, и Марина Цветаева. Но трактовка этого образа Хлебниковым принципиально отличается от подхода других поэтов. Для Хлебникова Разин – не герой из далекого прошлого, результат его действий актуален и сегодня. Себя поэт называет «противо-Разиным». Он – «Разин напротив, Разин навыворот», «Разин со знаменем Лобачевского»: «он грабил и жег – а я слова божок»; «Разин деву в воде утопил. Что сделаю я? Наоборот? Спасу!» И здесь мы видим это отрицание линейной последовательности, отрицание необратимости времени.

В Харькове Хлебников продолжал много и напряженно работать. Он пишет поэмы «Ночь в окопе», «Три сестры» (посвященную сестрам Синяковым), «Царапина по небу», много стихотворений, ищет возможности напечатать свои произведения.

Эта возможность появилась с неожиданной стороны. Весной 1920 года, когда Хлебников уже выехал из «коммуны», в Харькове оказались Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф. Незадолго перед тем они провозгласили новое направление в поэзии – имажинизм. В группу имажинистов вошли и некоторые старые знакомые Хлебникова: бывшие эгофутуристы Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев, а также Сергей Городецкий, с которым Хлебников познакомился еще на «башне» Вячеслава Иванова. Городецкий уже успел побывать и символистом, и акмеистом. Самым последовательным имажинистом был Вадим Шершеневич. В книге «2 х 2 = 5. Листы имажиниста», которая вышла в 1920 году, Шершеневич писал: «Стихотворение – не организм, а волна образов, из него может быть вынут один образ, вставлено еще десять». Но, конечно, центральной фигурой имажинизма был Сергей Есенин, самый талантливый поэт из всей этой группы.

В творчестве Есенина и Хлебникова можно найти немало общих черт: это особое отношение к России и всему русскому, знание и понимание родной природы, ощущение слитности с природой. В то же время в отношении к жизни и в поведении трудно представить себе двух более несхожих людей. Хлебников всегда отвергал позу; как бы он ни выглядел, это всегда было для него естественно. Он говорил, что думал, писал, о чем хотел, одевался, во что мог. Есенин, появившись в литературных салонах Петербурга и Москвы, устраивал настоящий маскарад. В Петрограде в нем хотели видеть деревенского паренька – он надевал сапоги с голенищами гармошкой, задрипанную поддевку, вышитую рубашку и распевал частушки.

К тому времени, как они познакомились с Хлебниковым, Есенин уже сменил образ. Теперь за ним шла слава скандалиста. Он хорошо одевался, он шил костюм и шубу у лучшего портного Москвы. Так Есенин и Мариенгоф явились в 1920 году в Харьков: Есенин в меховой куртке, Мариенгоф в пальто из тяжелого английского драпа. Они бежали из голодной Москвы, мечтая, как пишет Мариенгоф в «Романе без вранья», «о белом украинском хлебе, сале, сахаре, о том, чтобы хоть недельку-другую поработало брюхо, как в осень мельница». Прослышав, что в это время в Харькове живет Хлебников, имажинисты явились к нему в гости.

К тому времени Хлебников жил в заброшенной мастерской. Это была большая полутемная комната, куда входили через разломанную, без ступенек, террасу (окна комнаты выходили только на террасу). Комната имела такой же вид, как все другие, где жил поэт: почти никакой мебели, только стол, заваленный рукописями, матрас без простыней и наволочка, которая служила сейфом для рукописей. Одевался он все в тот же поношенный сюртук, а брюки были сшиты из старых парусиновых занавесок. Когда Есенин и Мариенгоф пришли к Хлебникову, тот ремонтировал свои старые штиблеты, от которых оторвалась подметка. Мариенгоф вспоминает: «Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него щиблета. Он встал нам навстречу и протянул руку с щиблетой. Я, улыбаясь, пожал старую дырявую подошву. Хлебников не заметил».

Есенин и Мариенгоф уже знали о том, что Хлебников объявил себя Председателем земного шара и что многие деятели культуры вполне серьезно к этому отнеслись и согласились войти в хлебниковское общество Председателей. Имажинисты задумали злую шутку. Есенин сказал Хлебникову, что они хотят в Харьковском городском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить избрание Председателя земного шара. Действо состоялось 19 апреля. В «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф так описывает это событие:

«Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в Председатели.

После каждого четверостишия, как условлено, он произносит:

– Верую.

Говорит „верую“ так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:

– Велимир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.

Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: „Но при чем же здесь публика?“ И еще тише, одним движением рта, повторяет:

– Верую.

В заключение как символ земного шара надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвертого участника вечера – Бориса Глубоковского.

Опускается занавес.

Глубоковский подходит к Хлебникову:

– Велимир, снимай кольцо.

Хлебников смотрит на него испуганно и прячет руку за спину. Глубоковский сердится:

– Брось дурака ломать, отдавай кольцо!

Есенин надрывается от смеха. У Хлебникова белеют губы:

– Это... это... Шар... символ земного шара... А я... вот... меня... Есенин и Мариенгоф в Председатели...

Глубоковский, теряя терпение, грубо стаскивает кольцо с пальца».

После того как у Бриков Хлебникова торжественно и серьезно провозгласили Королем Времени, после того как в качестве Председателя земного шара он принимал участие в праздновании «Займа свободы», у поэта были все основания серьезно отнестись к действу, организованному Мариенгофом и Есениным. Со стороны собратьев по перу он, конечно, такой подлости не ожидал.

Общение с имажинистами имело и более приятные последствия. Хлебникова пригласили участвовать в сборнике имажинистов «Харчевня зорь», который вышел тогда же в Харькове. Там Хлебников опубликовал три стихотворения. С подачи имажинистов два его стихотворения были опубликованы в коллективном сборнике «Мы», вышедшем в Москве в издательстве при Всероссийском Союзе поэтов «Чихипихи». Наконец, в марте 1921 года Сергей Есенин выпустил отдельным изданием поэму Хлебникова «Ночь в окопе» тиражом десять тысяч экземпляров. Хотя денег он автору не заплатил, Хлебников был этому изданию очень рад.

Не так уж часто его произведения выходили отдельными книгами. После 1914 года, когда Бурлюк издал «Творения», а Крученых и Матюшин – «Ряв!» и «Изборник», появились только тем же Матюшиным изданные «Битвы 1915–1917 гг.», «Время – мера мира» и «Ошибка смерти», вышедшая в Харькове в издательстве «Лирень» в конце 1916 года. После этого вплоть до самой смерти Хлебникова из отдельных изданий появлялись только эфемерные, подобные харьковскому «Ладомиру», литографированные брошюрки, состоящие из нескольких, а то и из двух страниц, изданные тиражом не более ста экземпляров. На такие литературные «заработки» Хлебникову было не прожить, даже несмотря на его аскетический образ жизни.

Поэма «Ночь в окопе» посвящена событиям Гражданской войны. «Каменная баба» – скифское изваяние – наблюдает за братоубийственной бойней.

 

Смотрело

Каменное тело

На человеческое дело.

«Где тетива волос девичьих?

И гибкий лук в рост человека,

И стрелы длинные на перьях птичьих,

И девы бурные моего века?» —

Спросили каменной богини

Едва шептавшие уста.

И черный змей, завит в кольцо,

Шипел неведомо кому.

Тупо животное лицо

Степной богини. Почему

Бойцов суровые ладони

Хватают мертвых за виски

И алоратные полки

Летят веселием погони?

Скажи, суровый известняк,

На смену кто войне придет?

– Сыпняк!

 

На должность лектора в клубе «Коммунист» Хлебникова не утвердили, но зачислили трубачом в клубный оркестр. Это было сделано для того, чтобы поэт мог получать паек. Конечно, паек был скудный и состоял в основном из хлеба со жмыхом и сахарина, но Хлебников не жаловался. Издательские дела и подготовка «законов времени» беспокоили его гораздо больше. После необычайного творческого подъема у Хлебникова опять начинается, как он говорит, «полоса числа». «Совершенно исчезли чувства к значениям слов. Только числа», – записывает он в дневнике.[7]У него намечаются новые закономерности в исследовании «законов времени», совсем не такие, как раньше. Многие события начинают укладываться в найденные формулы, и Хлебников чувствует, что победа близка, что должен быть какой-то общий закон, связывающий все события. Хлебников думает об этом днем и ночью: «Во сне, – записывает он, – меня посетили Лагранж и Эйлер».[8]

Поэт опять начинает испытывать «голод пространства». И так уже в Харькове он задержался больше чем на год, что для него совершенно несвойственно. Хлебников думает поехать к родителям в Астрахань: харьковский Политпросвет выдает ему удостоверение о командировке на службу в Астрахань. Но можно двинуться туда, где он еще не бывал, – дальше на Восток. Интерес к Востоку так же постоянен для Хлебникова, как интерес к числу и слову и жажда путешествий. Теперь этот условно-поэтический Восток обретает более конкретные очертания. Хлебников внимательно следит за тем, что делается в Средней Азии, в Иране, в закавказских республиках. А там ширится национально-освободительное движение.

В Иране и Закавказье колониальная политика англичан изживает себя. В апреле 1920 года в Азербайджане была установлена советская власть. Еще раньше Красная армия разгромила Деникина в Дагестане. 1 сентября в Баку начинает работу Первый съезд народов Востока. Такого события Хлебников пропустить не мог. Он давно уже чаял объединения народов Азии, и вот теперь он может увидеть, как его мечты воплощаются в жизнь. Одновременно с командировочным удостоверением в Астрахань он получает такую же командировку в Баку и 1 сентября оказывается на съезде.

Надо сказать, что после революции передвигаться по стране стало сложно еще и потому, что нарождающаяся советская бюрократия работала тогда в полную силу. Купить билет на поезд было очень непросто. Без документа о командировке могли арестовать. Правда, и с этим документом Хлебникова арестовали, но об этом позже.

Съезд народов Востока не обманул ожиданий Хлебникова. Депутаты обсуждают те самые вопросы, которые волновали и Хлебникова! Обсуждается тема железных дорог, о чем не захотели слушать в Харькове в клубе «Коммунист». Депутат М. Павлович говорил о политике европейских государств в отношении строительства железных дорог: «Накануне войны я формулировал сущность колониальных конфликтов между европейскими государствами, говоря, что эти конфликты могут быть сведены к конфликтам между тремя группами букв: Б-Б-Б, К-К-К и П-П . Германия выдвинула проект великого рельсового пути Берлин—Бизантиум—Багдад, который должен был приковать стальной цепью к немецкой империи всю оттоманскую империю и прежде всего Малую Азию, а через посредство последней открыть германскому империализму дорогу в Персию, Индию, Египет, т. е. к овладению черным и желтым континентами. Немецким трем Б Англия противопоставила три К: Капштадт—Каир—Калькутта – железную дорогу, которая должна была соединить в одно целое всю восточную Африку от юга до севера, затем Аравию, Месопотамию, южную Персию и Индию. Россия в противовес этим проектам выдвинула проект Петербург – Персидский залив. Во всех этих проектах мы видим борьбу за господство мировых держав над Азией и Африкой».[9]

Об этих проблемах Хлебников размышлял еще с 1913 года. Для него, конечно, не были случайными и три К, и три Б, и два 77. Как раз в 1919–1920 годах он много размышляет о значении отдельных согласных звуков и замечает другие интересные закономерности. Например, фамилии вождей контрреволюции начинаются с К: Колчак, Корнилов, Каледин, Керенский. Фамилии революционеров с Л: Ленин, Лассаль, Либкнехт. Поэтому Гражданскую войну Хлебников рассматривает как битву звуков. Впечатления от съезда отразились в стихотворении, названном «Б».

 

От Баку и до Бомбея

За Бизант и за Багдад

Мурза-Бабом в Энвер-бея

Бьет торжественный набат.

«Ныне» Бакунина

Ныне в Баку.

 

Воодушевленный Съездом народов Востока, Хлебников уже не собирается возвращаться в Харьков. Он хочет двигаться дальше, на Восток. Его давно уже манила к себе Персия. Теперь, когда он находится в Баку, эти мечты становятся более определенными и более осуществимыми. В то же время Хлебников боится пропустить нечто важное в России.

Хлебников так неожиданно срывался с места, что нам теперь порой нелегко уследить за всеми его передвижениями. В сентябре 1920 года он успел побывать еще и в Ростове-на-Дону. Появился он там внезапно, но местные молодые поэты узнали о его приезде и решили пригласить выступить в «Кафе поэтов». Это кафе было сделано по образцу петроградских «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов». Его организовал поэт, писавший под псевдонимом Рюрик Рок. Он принадлежал к младшему поколению футуристов и, как и многие другие, признавал бесспорное лидерство Хлебникова. В Ростове Рюрик Рок организовал группу ничевоков.

Хлебников был торжественно доставлен в «Кафе поэтов», но ростовские поэты сначала не хотели верить, что этот оборванец и есть знаменитый поэт. К тому же Олег Эрберг (впоследствии востоковед, работник советских консульств в Иране и Афганистане), ездивший на вокзал за Хлебниковым, был известен своими розыгрышами и мистификациями. Рюрик Рок и администратор кафе пригласили Хлебникова в кабинет «для установления личности». Через несколько минут Рок вышел из кабинета и торжественно возгласил: «Сомнений быть не может. Это – Хлебников!» На вечере в «Кафе поэтов» Хлебников читал стихи и одну из своих работ, посвященных «законам времени». Денег за это выступление он не получил, и на следующий день его видели на рынке, где он пытался обменять свой ватник на фунт винограду.

В Ростове Хлебникова пригласил пожить к себе молодой поэт Илья Березарк. У него Хлебников прожил около недели. В это время актеры местной театральной мастерской решили поставить пьесу Хлебникова «Ошибка смерти». Это было исключительно существенное для автора событие. Притом что драматургия занимала важное место в его творчестве, до сих пор он не видел ни одного своего произведения воплощенным на сцене. До этого было несколько попыток: пьеса «Снежимочка» должна была идти в театре «Будетлянин», но там дело не пошло дальше объявления об этом, в 1917 году в Петрограде был подписан договор как раз на постановку «Ошибки смерти», но и там спектакль не состоялся. В Харькове Андриевский тоже пробовал поставить «Ошибку смерти», но деятели Всеукраинского главполитпросвета не утвердили план постановки этой пьесы, поскольку сочли творчество футуристов чуждым пролетариату.

Теперь же Хлебников присутствует на репетициях, делает замечания. Особенно интересует его сценический образ Барышни-смерти. Эта пьеса была чрезвычайно важна для Хлебникова. В ней он одновременно полемизирует с символистами и возрождает традиции буффонады, подобно тому, как это делает Блок в «Балаганчике».

Сюжет драмы таков: в харчевне веселых мертвецов, где всем заправляет Барышня-смерть, появляется тринадцатый гость. Новый гость тоже требует себе стакан, но лишнего стакана нет. Тогда он просит у Барышни-смерти ее череп, чтобы сделать себе чашу. Та соглашается с условием, что он отдаст. Посетитель, конечно, обманывает ее. Она выпивает собственный напиток смерти и умирает. Все двенадцать мертвецов оживают. В соответствии с традицией балагана, театра-буфф, в конце Барышня-смерть встает и говорит: «Я все доиграла, я могу присоединиться к вам. Здравствуйте, господа!»

Кроме пьесы Хлебникова Ростовская театральная мастерская поставила «Гондлу» Николая Гумилёва и пьесу Алексея Ремизова «Иуда – принц искариотский». В основном играли там актеры-любители. Илья Березарк вспоминает: «Сценка Хлебникова „Ошибка смерти“ превратилась в своеобразный „гиньоль“. В кафе между столиками ходила барышня Смерть в соответствующем условном одеянии, в руке она держала мамбольер – большой хлыст, которым укрощают лошадей. За столиками среди зрителей сидели двенадцать ее гостей в причудливых полумасках... В день спектакля подвал поэтов был украшен большим портретом Хлебникова (автором его был талантливый художник М. Кац). Следует отметить, что роль одного из гостей в этом спектакле играл молодой актер театральной мастерской – Евгений Львович Шварц».[10]

Хлебников исчезает из Ростова так же внезапно, как появился. В конце сентября он успевает посетить еще один съезд. На этот раз он присутствует в Армавире на Первой конференции пролеткультов кавказско-донецких организаций. Хотя ни на Съезде народов Востока, ни на Конференции пролеткультов Хлебников не делал никаких докладов, он был внимательным и благодарным слушателем. Все, что происходило в стране, его живо интересовало, многое из того, о чем говорили делегаты съездов, он давно уже предвидел в своих статьях и стихах.

Хлебников был легок на подъем и совершенно непритязателен в быту, поэтому он запросто мог выйти на любой станции и остаться на несколько дней, а то и больше, в незнакомом месте. Так случилось и этой осенью, когда он ехал из Армавира обратно в Баку. По дороге Хлебников заехал в Дагестан, где был только однажды в юности и где у него не было никаких знакомых. В ауле около Дербента, среди горцев, он провел две недели. Хлебникова задержала удивительная природа этого края. Впечатления от Дагестана отразились в стихотворении «Цыгане звезд»:

 

Цыгане звезд

Раскинули свой стан,

Где белых башен стадо.

Они упали в Дагестан,

И принял гордый Дагестан

Железно-белых башен табор,

Остроконечные шатры.

И духи древнего огня

Хлопочут хлопотливо,

Точно слуги.

 

Но Хлебников забыл, что теперь настали совсем другие времена и без ведома государства уже нельзя было ступить ни шагу. Документов на проезд в Дагестан у него не было, и его арестовала ЧК. Впрочем, вскоре поэта выпустили и он уехал дальше в Баку. Об этом приключении Хлебников рассказывает в своем поэтическом дневнике.

 

Ручей с холодною водой,

Где я скакал, как бешеный мулла,

Где хорошо.

ЧК за 40 верст меня позвала на допрос.

Ослы попадались навстречу.

Всадник к себе завернул.

Мы проскакали верст пять.

«Кушай», – всадник чурек отломил золотистый,

Мокрый сыр и кисть голубую вина протянул на ходу...

 

(«Ручей с холодною водой...»)

Далее Хлебников рассказывает, как через день «Чека допрос окончила ненужный» и он уехал или, скорее, вынужден был уехать в Баку. И вот Хлебников прощается с Дагестаном, который он успел узнать и полюбить за эти две недели:

 

Овраги, где я лазил, мешки русла пустого,

где прятались святилища растений,

И груша старая в саду, на ней цветок богов —

омела раскинула свой город,

Могучее дерево мучая древней крови другой,

цветами краснея,

Прощайте все!

Прощайте, вечера, когда ночные боги, седые пастухи,

в деревни золотые вели свои стада.

Бежали буйволы, и запах молока вздымался деревом на небо

И к тучам шел.

Прощайте, черно-синие глаза у буйволиц

за черною решеткою ресниц,

Откуда лились лучи материнства и на теленка и на людей.

Прощай, ночная темнота,

Когда и темь и буйволы

Одной чернели тучей.

И каждый вечер натыкался я рукой

На их рога крутые,

Кувшин на голове

Печальнооких жен

С медлительной походкой.

 

Хлебников одинаково прощается и с людьми, с которыми он встречался, и с буйволами, и со старой грушей. Встречи с природой давали то, что не могли дать беседы с наркомом просвещения или с «председателем чеки». В погоне за новыми впечатлениями и новыми встречами Хлебников опять едет в Баку. Он чувствует, что там его ждет что-то важное, что-то должно свершиться в его жизни и в его работе.

 



[1]

[2]

[3]

[4]

[5]

[6]

[7]

[8]

[9]

[10]

Rambler's Top100
Hosted by uCoz