Глава четвертая

КОРОЛЬ ВРЕМЕНИ ВЕЛИМИР ПЕРВЫЙ

1915–1916

 

В расстроенных чувствах Хлебников приехал в Астрахань. Опять выяснения отношений с родителями, опять молчаливая борьба с астраханскими обывателями, с их «общественным мнением» и «хорошим вкусом», еще более косными, чем в столицах. Хлебников работает над «законами времени» и ждет какого-то коренного перелома в своей жизни.

Такое событие случится через год, правда, его никто, кроме самого поэта и его ближайшего окружения, не заметит. Пройдет год, и Хлебников будет избран Королем Времени. Сам он отнесется к этому избранию очень серьезно и будет стараться заботиться о своих добровольных подданных, жителях своего королевства.

Пока же до Астрахани доходят малоприятные столичные вести о футуристических скандалах, и местное общество прекрасно осведомлено о том, что глава футуристов – сын уважаемого астраханца. Газета «Астраханский вестник» называет футуристов «идиотичами» и «дураковичами». Нелегко было Владимиру Алексеевичу это читать. Надежды видеть Виктора ученым и помощником отцу окончательно потерпели крах. И все-таки родители, как обычно, счастливы были видеть сына живым и здоровым.

Хлебников остановился у родителей в доме Вихмана на Крестовоздвиженской улице. Квартира помещалась на втором этаже. Вся обширная застекленная галерея была заставлена чучелами птиц и животных, обитателей понизового края. Здесь же стоял большой стол, за которым пили чай. За этим столом ночью работал Хлебников. Отец, еще в 1908 году оставивший государственную службу, вновь вынужден был работать, чтобы помочь уже взрослым детям. Вера и Александр продолжают учиться, Виктор, с точки зрения отца, неудачник, он не работает и не учится, и только старшая Катя стала зубным врачом, но и у нее жизнь складывается совсем не гладко. Она часто болеет, на операции нужны деньги, живет она вдали от родителей, то в Казани, то в Харькове. Только после революции, в начале 20-х годов, Катя переедет к родителям в Астрахань. После очередной доли мытарств (ее, больную, посылали работать в степь, где не было электричества и шнур бормашины приходилось вертеть рукой) в сентябре 1924 года она умрет на руках родителей, через два года после смерти Виктора.

В 1914 году Владимир Алексеевич служит заведующим частным лесопромышленным предприятием купца А. Губина. Одновременно он продолжает вести научно-исследовательскую работу. Как раз в 1914 году его избрали председателем Петровского общества исследователей Астраханского края. Владимир Алексеевич ведет борьбу за то, чтобы в дельте Волги был устроен заповедник. Его усилия успешно завершатся только после революции.

В этот раз Виктор сделал попытку сближения с отцом. В мае 1914 года он записывает в дневнике: «Я почувствовал ясную погоду сердца... впервые почувствовал жалость к отцу и встал на семейную точку зрения». Заметим сразу, что эта идиллия продолжалась недолго. Уже в августе он был родителями «изгнан». Но и сейчас Хлебников явно тяготится атмосферой родительского дома. Каменскому он пишет, что в Астрахани их дом находится рядом с сыскным отделением, и сонмы полицейских часто проходят под его окнами. Забота родителей выражается в том, что домашние его никуда не выпускают, и он скучает в плену у родных и живет «в мешке четырех стен».

Ему казалось, что в Астрахани ему будет лучше думаться и писаться, но пока эти надежды не оправдываются. Уже давно, еще с тех пор как закончены «Дети Выдры», Хлебников испытывает творческий кризис. Он ничего не может писать.

И все же в Астрахани что-то случается. В июне он записывает в дневнике: «...перемена, тихая погода счастья». А еще через два дня следует необычная для Хлебникова запись: «Ум чудно работает, дает итоги». Чаще Хлебников критически относится к своему творчеству, недоволен написанным. Что же это за итоги, которым так радуется поэт? В его творчестве несколько раз, как он сам говорил, совершались перевороты «от слова к числу» и «от числа к слову». Интересно, что периоды «слова» связаны для поэта с хандрой, усталостью, разочарованием; периоды же, когда он активно занимается исследованием числовых закономерностей, всегда ощущаются им как периоды творческого подъема. Как раз в это время он начинает исследовать закономерности человеческих судеб. Ему годится любой материал: и жизнь Пушкина, и жизнь Гоголя, и жизнь Василия Каменского, и своя собственная.

Ему предстоит огромная и кропотливая работа, но работы Хлебников никогда не боялся, наоборот, она его радует. Каменскому, который незадолго до этого женился, Хлебников в качестве поздравления шлет «деловое предложение: записывай дни и часы чувств, как если бы они двигались, как звезды... Именно углы, повороты, точки вершин. А я построю уравнение!». У Хлебникова есть уже некоторые намеки на общий закон (например, связь чувств с солнцестоянием летним и зимним). Теперь ему надо узнать, что относится к луне, а что к солнцу. Тогда можно будет построить звездные нравы.

Он собирается изучать «Труды и дни Пушкина» Лернера как человеческую жизнь, точно измеренную во времени. К концу жизни он построит «уравнение души Гоголя», «уравнение души Пушкина» и уравнение своей собственной жизни. Пафос этих вычислений ясен: с их помощью можно будет предвидеть разнообразные события. Очень скоро хлебниковские вычисления судеб наполняются новым смыслом: 19 июля начинается Первая мировая война. Теперь Хлебников пишет: «Я хотел найти оправдание смертям». Он хочет «поймать войну в мышеловку». Незадолго до смерти он написал:

 

Если я обращу человечество в часы

И покажу, как стрелка столетия движется,

Неужели из нашей времен полосы

Не вылетит война, как ненужная ижица?

 

(«Если я обращу человечество в часы...»)

Отныне это становится главной темой его творчества. Итогом размышлений этого лета стала книга «Битвы 1915–1917 гг.: Новое учение о войне». Она вышла в ноябре 1914 года в издательстве Матюшина «Журавль». Там Хлебников оперирует несколькими числами, играющими большую роль в природе и обществе и влияющими на человека. Главное из них – 365, число дней в году, второе важное число – 48, причем Хлебников сам признается, что не знает, откуда оно взялось, но то, что оно влияет на человека, Хлебников считает непреложным фактом. Третье число, которое выводится из первых двух, – 317 (317 = 365—48). Это число Хлебников считает основным для войн. Он говорит, что битвы на море происходят через 317 лет или его кратные, при этом происходит смена господства на море разных народов. Хлебников приводит в пример около ста битв.

Другая закономерность: отдельная война есть уменьшенный в 365 вековой ряд соответствующих войн. Хлебников рассматривает Русско-японскую войну 1904–1905 годов и период покорения Сибири. Он сам понимал, что в его конкретных вычислениях могут быть ошибки, и одну такую ошибку ему пришлось признать довольно скоро: он предполагал, что 15 или 20 декабря произойдет крупное морское сражение, а его не было. Но Хлебников отнесся к этому достаточно спокойно, это не поколебало его уверенности в главной идее, идее повторяемости событий. В конце жизни он придет к другой закономерности. Друзья и тогда отнеслись к его пророчествам очень серьезно. Роман Якобсон писал Матюшину в январе 1915 года: «...ведь оправдалось предсказание. 20-го потопили немцы Formidable. От комментариев воздерживаюсь».

В Астрахани Хлебников в очередной раз влюбился, влюбился в ту самую Зинаиду Семеновну Хлебникову, жену Бориса Лаврентьевича, которую когда-то третировал своими экстравагантными выходками. Он спросил у Зинаиды Семеновны «право быть влюбленным в нее», она же в ответ рассмеялась и ответила, что если Виктор в нее влюбится, то она выйдет за него замуж. Вероятно, она понимала, что не очень рискует: не прошло и трех месяцев, как Хлебников уехал. Кроме того, в Москве у него завязался роман с Надеждой Николаевой, начинающей актрисой. Они познакомились в 1913 году. Из Астрахани летом 1914-го Хлебников едет погостить к Николаевой в Москву, но уже в августе возвращается обратно. В августе он шлет ей письма и открытку с изображением котят и под одним котенком подписывает: «Velimir Хлебников». В качестве же любовного послания на обороте открытки прилагаются вопросительные и восклицательные знаки. Отношения с Н. Николаевой были достаточно серьезными, и в 1916 году Хлебников даже собирается на ней жениться. Он записывает в дневнике: «!?Николаева-Хлебникова?! да». Но в апреле 1916 года Хлебников был призван в армию, и женитьба отложилась на неопределенный срок.[1]Николаевой поэт посвящает свои лирические шедевры:

 

Котенку шепчешь: «Не кусай».

Когда умру, тебе дам крылья.

Уста напишет Хокусай,

А брови – девушки Мурильо.

 

(«Котенку шепчешь: „Не кусай“....»)

Николаева увлекалась восточным искусством, друзья называли ее «гейша», поэтому образы Востока часто связываются у Хлебникова именно с ней.

 

Ни хрупкие тени Японии,

Ни вы, сладкозвучные Индии дщери,

Не могут звучать похороннее,

Чем речи последней вечери.

Пред смертью жизнь мелькает снова,

Но очень скоро и иначе.

И это правило – основа

Для пляски смерти и удачи.

 

(«Ни хрупкие тени Японии....»)

Изгнанный родителями, Хлебников возвращается в Петербург через Москву, где около десяти дней живет у Николаевой на даче в Петровско-Разумовском. В сентябре Хлебников в Петербурге.

Город сильно изменился с тех пор, как Хлебников последний раз здесь был, война чувствуется во всем. Началась мобилизация, и хотя Хлебникову она еще не грозит, многие его знакомые уже мобилизованы. Он сообщает Николаевой: «...на войне: 1) Василиск Гнедов, 2) Гумилёв, 3) Лившиц, 4) Якулов, ничего не знаю; „Бродячей собаки“ в живых нет. Знакомых почти не видел».[2]Военной службы не избежал практически никто из друзей Хлебникова, он сам тоже испытал все тяготы солдатчины, но об этом позже. Пока же он поселился в ближайшем пригороде Петербурга Шувалове рядом с Крученых.

В Шувалове приближение войны еще не чувствовалось. В тишине и покое, в живописных местах – рядом красивые озера – Хлебников дописывал «Новое учение о войне». Оставшиеся пока не мобилизованными поэты и художники, в том числе Хлебников, не хотят оставаться в стороне. Одним из первых стал действовать Н. Кульбин. Сам военный врач, он организовал лазарет Общества деятелей искусства. Открывшаяся в ноябре «Бродячая собака» стала регулярно перечислять туда процент со своего сбора. Малевич, Маяковский, Ларионов и другие сотрудничают в издательстве «Сегодняшний лубок», делают плакаты и подписи на военную тему. Хлебников хочет издавать сборник в пользу раненых, спрашивает у Николаевой, участвовала ли она в сборах в «день войны». Даже такой далекий от общественной жизни человек, как Игорь Северянин, написал:

 

Друзья! Но если в час воинственный

Падет последний исполин,

Тогда ваш нежный, ваш единственный,

Я поведу вас на Берлин!

 

С войной связан инцидент на вечере Маяковского в «Бродячей собаке», произошедший уже позже, в начале 1915 года. Маяковский прочел стихотворение «Вам»: «Вам, проживающим за оргией оргию, имеющим ванну и теплый клозет...» Посетители-фармацевты, естественно, приняли это на свой счет. Поднялся шум, дамы падали в обморок, мужчины угрожали, кто-то швырнул в Маяковского бутылкой. Вскоре после этого случая «Собаку» закрыли навсегда. Формальным поводом была «незаконная продажа вина».

Хлебников скучает у себя в Шувалове. Общение с Крученых былой радости ему не доставляет. Со старыми знакомыми видится редко. Николаевой он пишет: «...теперь я твердо знаю, что рядом со мной нет ни одного, могущего понять меня... что я буду дальше делать – не знаю; во всяком случае, я должен разорвать с прошлым и искать нового для себя». На этот раз он пробыл в столице всего два месяца. Не дождавшись ни выхода «Нового учения о войне», ни открытия сезона в «Собаке», Хлебников вновь срывается с места и возвращается к родителям в Астрахань.

В Астрахани поначалу все складывается хорошо. Родители, конечно, забыли последнюю ссору и вновь рады видеть сына. Об этом Хлебников с добродушным юмором рассказывает Матюшину: «Вы помните, отчасти сожалея, отчасти довольный, в холодный мрачный день я оставил Невск, спасаясь от холода и стужи. Когда поезд тронулся, вы приветливо махали рукой. Я попал в мрачное общество; я выехал во вторник, приехал в субботу – итого 5 дней пути: один лишний день я сам себе навязал. После переправы через Волгу я обратился в кусок льда и стал смотреть на мир из царства теней. Таким я бродил по поезду, наводя ужас на живых; так моряки сворачивают паруса и спешат к берегу при виде обледеневшего Мертвого голландца. Соседи шарахались в сторону, когда я приближался к ним; дети переставали плакать, кумушки шушукаться. Но вот снег исчез с полей, близка столица Го-Аспа. Я занимаю у извозчика, даю носильщику и качу к себе, здесь чарующий прием, несколько овнов сжигаются в честь меня, возносятся свечи богам, курятся благовонные угли. Рой теней милых и проклинающих, я стою, голова кружится; смотрюсь в зеркало: вместо прекрасных живых зрачков с вдохновенной мыслью – тусклые дыры мертвеца. В каком-то невещественном мире я почувствовал себя уже казненным. Тем лучше».

В Астрахани Хлебников продолжает упорно работать над историческими закономерностями. Он изучает Энциклопедический словарь Брокгауза, жалеет, что у него под рукой нет подробной хронологии всех времен и народов. Хлебников много и серьезно читает, он вовсе не забыл своего увлечения математикой. Он советует Матюшину прочесть и немного пересказывает ему труды Бехтерева, Пуанкаре, советует прочесть труды Казанского математического общества, где лучше всего говорится о четвертом измерении. Как видим, в математике Хлебников отнюдь не был дилетантом. Несмотря на то что с университетом он расстался, с наукой он расставаться не собирается.[3]

Поскольку Хлебникова интересуют события на всем земном шаре во все периоды развития человеческого общества, то и география его поэтических произведений расширяется. Это индейская цивилизация и завоевание Америки испанцами; это Африка, причем поэта интересует и древнеегипетская цивилизация, и «черная» Африка. По-прежнему его волнуют Древняя Русь и Индия. Хлебников устанавливает соответствия в исторических событиях, в природных циклах, в судьбах отдельных людей, поэтому героями его произведений становятся те, кто сыграл свою роль в человеческой истории, и они, эти герои, включены в исторические и природные циклы:

 

Усадьба ночью, чингисхань!

Шумите, синие березы.

Заря ночная, заратустрь!

А небо синее, моцарть!

И, сумрак облака, будь Гойя!

Ты ночью, облако, роопсь!

 

(«Усадьба ночью, чингисхань!..»)

В таких изысканиях Хлебников проводит зиму и весну 1915 года. Там, в Астрахани, он получает от Матюшина из Петербурга только что изданную книгу «Новое учение о войне» и книгу Павла Филонова «Пропевень о проросли мировой».

И все же долго жить вдали от столиц было для Хлебникова невозможно: литературные дела требуют его присутствия. Появляются некоторые новые издательские возможности, новые люди. В Петербурге Александр Беленсон собирается издавать второй сборник «Стрелец» и просит Хлебникова что-нибудь прислать. Первый «Стрелец» получился достаточно удачным, там под одной обложкой собрались недавние непримиримые противники, футуристы и символисты. Хлебников дал туда поэму «Сельская очарованность», причем в первом выпуске «Стрельца» была напечатана первая часть поэмы, во втором – вторая. Это произведение написано в характерном для Хлебникова жанре идиллии.

 

Напялив длинные очки,

С собою дулась в дурачки.

Была нецелою колода,

Но любит шалости природа.

Какой-то зверь протяжно свистнул,

Топча посевы и золу.

Мелькнув поломанной соломкой,

Слетело двое голубей.

Встревожен белой незнакомкой,

Чирикал старый воробей...

 

В этом жанре написано не одно произведение футуриста Хлебникова.

В Москве в это время намечается издание нового журнала «Слововед». Его затеяли Николай Асеев и Григорий Петников. Асеев, начинающий поэт, член футуристической группы «Лирика», тогда был очень увлечен языковыми изысканиями Хлебникова и хотел привлечь его в число сотрудников. Кроме того, к сотрудничеству были приглашены Маяковский, Бурлюк, Крученых, Матюшин. Издательская программа, как представлял ее себе Асеев, была близка Хлебникову.

Асеев объяснял программу так: «„Слововед“ будет стараться дать русло отдельно выбивающимся усилиям живой речи. Звук, слово, речь – все, что относится к их рождению и жизни, испишут его страницы. При всем том он будет не злободневен в смысле злобы дня. Никакой техники, никакой художественности слова в нем места не будет. Он будет акушеркой речи (языка), и только».[4]Дело с изданием затянулось, в 1915 году выпустить первый номер не удалось. Хлебников даже обиделся на Асеева, хотя тот был не виноват, что авторы не торопятся присылать материал. Тем не менее в 1916 году Асеев еще попытался что-то сделать, но тщетно. «Слововед» так и не дошел до типографского станка.

Хлебников перестал сердиться на Асеева и подружился с ним и с его женой Оксаной, урожденной Синяковой. На даче у Синяковых под Харьковом Хлебников будет в дальнейшем проводить каждое лето с 1916 по 1920 год. Для Асеева это была одна из самых важных встреч в жизни – как, впрочем, почти для всех людей, кому довелось общаться с Хлебниковым.

Асеев так описывает этого удивительного человека:

«В мире мелких расчетов и кропотливых устройств собственных судеб Хлебников поражал своей спокойной незаинтересованностью и неучастием в людской суетне. Меньше всего он был похож на типичного литератора тогдашних времен: или жреца на вершине признания, или мелкого пройдоху литературной богемы. Да и не был он похож на человека какой бы то ни было определенной профессии. Был он похож больше всего на длинноногую задумчивую птицу, с его привычкой стоять на одной ноге, с его внимательным глазом, с его внезапными отлетами с места, срывами с пространств и улетами во времена будущего. Все окружающие относились к нему нежно и несколько недоуменно.

Действительно, нельзя было представить себе другого человека, который так мало заботился бы о себе. Он забывал о еде, забывал о холоде, о минимальных удобствах для себя в виде перчаток, галош, устройства своего быта, заработка и удовольствий. И это не потому, что он лишен был какой бы то ни было практической сметливости или человеческих желаний. Нет, просто ему было некогда об этом заботиться. Все время свое он заполнял обдумыванием, планами, изобретениями. Его умнейшие голубые длинные глаза, рано намеченные морщины высокого лба были всегда сосредоточены на какомто внутренне разрешаемом вопросе; и лишь изредка эти глаза освещались тончайшим излучением радости или юмором, лишь изредка морщины рассветлялись над вскинутыми вверх бровями, – тогда лицо принимало выражение такой ясности и приветливости, что все вокруг него светилось.

Он мог очень тонко и ядовито высмеять глупость и пошлость, мог подать практический и очень разумный совет, но никогда для себя. Для себя, для устройства своей судьбы он всегда оставался беспомощным. Об этом он не позволял себе роскоши думать. И жил в пустой комнате, где постелью ему служили доски, а подушкой – наволочка, набитая рукописями, свободный от всякой нужды, потому что не придавал ей решающего значения, ушедший в отпуск от забот о себе ради большего простора для мыслей, мельчайшим почерком потом набрасывавшихся на случайные клочки бумаги».[5]

В некотором роде этот аскетизм отразился и в стихах Хлебникова. Как никто другой, он умел сосредоточиться на главном и очень просто сказать о самых сложных вещах:

 

Годы, люди и народы

Убегают навсегда,

Как текучая вода.

В гибком зеркале природы

Звезды – невод, рыбы – мы,

Боги – призраки у тьмы.

 

(«Годы, люди и народы...»)

Ну а то, что Хлебников, несмотря на замкнутость и погруженность в свои вычисления, при случае не лез за словом в карман, отмечают многие его знавшие. Особенно это проявлялось в их словесных перепалках с Маяковским. Однажды Маяковский съязвил в его сторону: «Каждый Виктор мечтает стать Гюго». – «А каждый Вальтер – Скоттом!» – моментально нашелся Хлебников. В другой раз, уже после революции, речь зашла об одном военачальнике, у которого было два ордена Красного Знамени. «Таких во всей России, – рассказывал Крученых, – 20 человек». – «А вот таких, как я, на всю Россию только один имеется, – и то я молчу!» – шутя заметил Маяковский. «А таких, как я, и одного не сыщешь», – быстро ответил Хлебников.[6]

В начале лета 1915 года, окончательно устав от астраханской жизни, Хлебников едет в Москву, чтобы самому заняться издательскими делами. Незадолго до отъезда он писал Матюшину: «Для меня существуют 3 вещи: 1) я; 2) война; 3) Игорь Северянин?!!! Зиму я провел очень скверно в толпе, но в полном одиночестве. Это только хитрый торгашеский город».

В Москве все знакомые уже разъезжаются по дачам, деловая жизнь затихает. Хлебников тоже поселился на даче в деревне Акулова гора, где жили Маяковский и Крученых. Вскоре его пригласил к себе Давид Бурлюк, и Хлебников перебрался к нему на дачу в Михалево. К тому времени Д. Бурлюк был уже отцом семейства. В доме жила его жена Маруся, двухлетний Додик и младенец Никиша. Жизнь была достаточно сложной, денег у семьи Бурлюков едва хватало на еду. Однако Хлебникову была предоставлена отдельная комната, он получил возможность работать, писать, пользоваться библиотекой в относительной тишине и покое.

Его комната помещалась в середине дома. Там стояла крепкая чугунная кровать с волосяным матрацем, с двумя простынями и шерстяным жестким «тигровым» одеялом. Рядом стоял старый лакированный стол с выдвижным ящиком. Стол был покрыт татарским платком в розах. На столе стояла чернильница с медной крышкой и коричневая чашка неправильной формы, найденная во время раскопок в Керчи. Из этой чашки Хлебников по ночам пил чай, который сам кипятил на кухне в синем эмалированном чайнике. Еще на столе стоял железный подсвечник, и Хлебников уверял, что его выковал кузнец, продававший свечи; свет ему нужен был для правильной сдачи. В тарелку Хлебников складывал недокуренные папиросы и непотушенные спички. Стул, на котором Хлебников сидел, был с плетеным решетчатым сиденьем. Окно комнаты всегда, даже в дождливую погоду, было распахнуто настежь. Хлебников вставал поздно, к часу дня, и выходил в гостиную. Там все вместе пили кофе. Днем он сидел в библиотеке. К себе в комнату Хлебников книг не брал, точно они могли отвлечь его от работы.

Он продолжал работать над судьбами отдельных людей, находя там определенные числовые закономерности. В это лето у Бурлюков он изучал жизнь Пушкина и дневники Марии Башкирцевой. Вечерами Хлебников слушал, как Маруся Бурлюк играет на фортепиано Чайковского, Бетховена, Шопена, Моцарта... Иногда он вдруг вспоминал, что собирался поехать в Москву. «Что тебе там сейчас делать?» – спрашивал Бурлюк. «Есть вещи, о которых не принято говорить вслух», – отвечал Хлебников, надевая фетровую шляпу.

Однажды Маруся попросила его подержать на руках маленького Никишу, пока она сбегает вниз за едой. Она вернулась через полчаса. Хлебников стоял не шелохнувшись около шкафа с нотами, его голова была низко опущена, и глаза всматривались в личико младенца. «Он мягкий, как шелк», – тихо сказал Хлебников.[7]

С продовольствием в Москве становилось все хуже и хуже. В августе сначала Давид Бурлюк, а вслед за ним Маруся с детьми уехали на Урал к отцу Маруси. Хлебников перебирается в Петроград, думая в скором времени опять ехать в Москву. Впрочем, живет он в основном не в Петрограде, а в дачной местности Куоккала, где собирается вся богема. Самая известная там дача – это дача Ильи Ефимовича Репина «Пенаты».

Как раз незадолго до приезда туда Хлебникова произошло сближение Репина с футуристами. Первыми в «Пенатах» побывали Бурлюк и Каменский, затем к ним присоединился Владимир Маяковский. У Репина за столом собирались самые разные люди; хозяин был очень рад знакомству с футуристами, которые тогда вошли в моду, и вскоре Репин написал портрет Василия Каменского. Репин, в отличие от многих представителей старшего поколения, оказался способным воспринять новое искусство, новые веяния в литературе и живописи. Футуристы, в свою очередь, относились к нему с большим уважением.

В доме Репина было немало «законов» и правил вполне в духе петербургской богемы. У него собирались по средам. Поговорив с каждым гостем несколько минут, хозяин или прощался и благодарил за визит, или приглашал остаться «отобедать». Выдержавшие «обеденный отбор» футуристы оказались за знаменитым столом, представлявшим собой «вегетарианскую карусель». За круглый стол сели тринадцать человек. Перед каждым стоял полный прибор. Прислуги, по этикету «Пенатов», не было, и весь обед в готовом виде стоял на круглом столе меньшего размера, который находился в центре основного. Круглый стол, за которым сидели обедающие, был неподвижен, а тот, на котором помещались все блюда, вращался. Каждый мог взяться за ручку и повернуть к себе нужное блюдо. «Захочет, например, Чуковский соленых рыжиков, вцепится в „карусель“, тянет рыжики на себя, а в это время футуристы мрачно стараются приблизить к себе целую кадушечку кислой капусты, вкусно пересыпанной клюквой и брусникой», – вспоминает Василий Каменский.

Хлебников тоже был принят в «Пенатах» и однажды поссорился с хозяином. Общество, собиравшееся у Репина, оставалось для Хлебникова чужим. Гораздо чаще он живет там же в Куоккале у своего сверстника и единомышленника, художника Юрия Анненкова. Часто они проводили длинные бессонные ночи, не произнеся ни одного слова. Анненков описывает эти визиты так:

«Забившись в кресло, похожий на цаплю, Хлебников пристально смотрел на меня, я отвечал ему тем же. Было нечто гипнотизирующее в этом напряженном молчании и в удивительно выразительных глазах моего собеседника. Я не помню, курил он или не курил. По всей вероятности – курил. Не нарушая молчания, мы не останавливали нашего разговора, главным образом – об искусстве, но иногда и на более широкие темы, до политики включительно. Однажды, заметив, что Хлебников закрыл глаза, я неслышно встал со стула, чтобы покинуть комнату, не разбудив его.

– Не прерывайте меня, – произнес вслух Хлебников, не открывая глаз, – поболтаем еще немного. Пожалуйста!

Время от времени наш бессловесный диалог превращался даже в спор, полный грозовой немоты, и окончился както раз, около пяти часов утра, подлинной немой ссорой. Хлебников выпрямился, вскочил с кресла и, взглянув на меня с ненавистью, сделал несколько шагов к двери. В качестве хозяина дома, вспомнив долг гостеприимства, я взял Хлебникова за плечо:

– Куда вы бежите в такой час, Велимир?

– Бегу! – оборвал он, упорствуя, но, придя в себя, снова утонул в кресле и в немоте.

Минут двадцать спустя, молчаливо, мы помирились».[8]

Анненков относился к чудачествам Хлебникова достаточно спокойно и никогда не поднимал его на смех. Однажды у него дома в Петербурге за обедом, воспользовавшись громкой болтовней и смехом гостей (их было человек двенадцать), Хлебников осторожно протянул руку к довольно далеко стоявшей от него тарелке с кильками, взял двумя пальцами одну из них за хвост и медленно проволок ее по скатерти до своей тарелки, оставив на скатерти влажную тропинку.

«Наступило общее молчание, – рассказывает Анненков, – все оглянулись на маневр Хлебникова.

– Почему же вы не попросили кого-нибудь придвинуть к вам тарелку с кильками? – спросил я у Хлебникова (конечно, без малейшего оттенка упрека).

– Нехоть тревожить, – произнес Хлебников потухшим голосом.

Снова раздался общий хохот. Но лицо Хлебникова было безнадежно грустным».

Группа «будетлян» – «гилейцев» практически распалась, и у Хлебникова нет какого-то определенного своего круга друзей. В Куоккале и в Петербурге он заводит множество, как он сам говорит, неглубоких, поверхностных знакомств. Он недоволен и Репиным, и Чуковским, и Евреиновым. «Подделка, в конце концов, как люди», – говорит о них Хлебников. В то же время он дорожит знакомством с семьей писателя Бориса Лазаревского. Собственно, интересует его не вся семья, а дочь писателя, Вера Лазаревская, которой он одно время очень увлечен. Еще одно увлечение этого лета и осени – Вера Будберг. С семьей барона Будберга Хлебников познакомился через Матюшина и стал бывать там постоянно.

Он разрывается между двумя Верами – Лазаревской и Будберг. Веру Лазаревскую он сравнивает с Наташей Ростовой, а в Вере Будберг находит сходство с героинями Лермонтова. «Но вообще, – говорит он, – русские писатели не дали равного ей образа». Вера Будберг становится адресатом лирики Хлебникова:

 

...Железный звук моей перчатки

От синей Сены до Камчатки

Народы севера потряс.

Столетье мира кончил точкой

Наборщик «рок» без опечатки.

И вы, очарунья, внимая,

Блеснете глазами из льда.

И всходите солнцем Мамая,

Где копий стоит череда.

 

(«Той...»)

Через месяц после начала знакомства он узнает, что у Веры Будберг есть жених, банковский служащий по фамилии Бэр. «Я в душе заплакал, но обрадовался тому, что Вера хоть не замужем», – записывает в дневнике Хлебников. Проецируя эту ситуацию на сюжеты русской литературы, он говорит: «Я не хочу быть Печориным и боюсь быть Грушницким». А еще чуть позже в дневнике поэта следует горестное восклицание: «Больше я никогда любить не буду!» Эта запись появилась после того, как с подачи Евреинова был составлен целый заговор с целью отбить Веру у жениха. «Попытайтесь ухаживать, – увещевал Евреинов, – все возможно, не торопитесь... Не действуйте нахрапом, – учил он Хлебникова, – девушку нужно сломить, покорить; помните, что вы знакомы без году неделю, отделите от других сестер, чуть что – звоните по телефону, приходите в 6 часов вечера». «Итак, мы заговорщики!» – восклицает Хлебников. Однако из заговора ничего не вышло.

В это время у бывших «гилейцев» появляется еще один новый друг – Осип Брик. Квартира Лили и Осипа Бриков в Петрограде на Надеждинской улице (ныне улица Маяковского) становится штаб-квартирой футуристов. Осип Брик – филолог, вскоре вместе со Шкловским, Якубинским и Поливановым он создает «Общество по изучению поэтического языка», одну из главных школ в русской филологии. Основываться они будут во многом на трудах Хлебникова. Вместе с Бриками на Надеждинской жил Владимир Маяковский. Там регулярно бывали Василий Каменский, Рюрик Ивнев, сестра Лили Эльза (в будущем – Триоле). И у Брика, и у Шкловского был бурный темперамент, они были переполнены новыми идеями, и Хлебников слегка побаивался их. «Я больше к ним не пойду», – сказал он как-то Каменскому, выходя от Бриков. «Почему?» – удивился тот. «Боюсь». – «Чего?» – «Вообще... у них жестокие зубы». Тем не менее Хлебников продолжал приходить, читал стихи и загадочно посматривал на зубы Брика и Шкловского. В сестер Лилю и Эльзу были влюблены многие. Маяковский, как известно, пронес любовь к Лиле через всю жизнь. Василий Каменский тогда влюбился в Эльзу и даже сделал ей предложение, но был деликатно отвергнут.

Влюбчивый Хлебников сохранил хорошие отношения с Лилей до конца своей жизни. И Лиля, и Осип Брик были его горячими поклонниками, принимали участие в его судьбе. Лиля вспоминает, как однажды зимой Хлебников пришел к ним в летнем пальто, весь синий от холода. «Мы сели с ним на извозчика, – пишет Лиля Брик, – и поехали в магазин Манделя (готовое платье) покупать шубу. Он все перемерил и выбрал старомодную, фасонистую, на вате, со скунсовым воротником шалью. Я дала ему еще три рубля на шапку и пошла по своим делам. Вместо шапки он на все деньги купил, конечно, разноцветных бумажных салфеток в японском магазине и принес их мне в подарок – уж очень понравилось в окне на витрине».[9]

Однажды Осип Брик созвал у себя дома ученых-математиков, чтобы Хлебников прочел им доклад «О колебательных волнах 317-ти». Хлебников пытался по-новому взглянуть на связь между скоростью света и скоростями Земли (то есть скоростью вращения Земли вокруг Солнца и вокруг своей оси), корректируя тем самым классическую механику Ньютона. Эта связь, по Хлебникову, заслуживала названия «бумеранг в Ньютона». Переходя затем к судьбам отдельных людей, Хлебников доказывал, что жизнь Пушкина дает примеры таких колебательных волн через 317 дней. Например, свадьба Пушкина состоялась через 317 дней после помолвки с Гончаровой. Однако, как вспоминает присутствовавший на докладе Каменский, смелость хлебниковских уравнений в отношении закона души одного человека привела ученых в состояние опасного психомомента, и они ушли с несомненным бумерангом в головах. Ибо никак не могли связать уравнение опытных наук со свадьбой Пушкина. Только один профессор, надевая галоши, молвил: «А все-таки это гениально».

Друзья как могли поддерживали Хлебникова в его начинаниях. Именно у Бриков 20 декабря Хлебников торжественно был избран Королем Времени, и во время празднования Нового года Осип Брик провозгласил тост «за Короля Времени Велимира Хлебникова». Сам поэт отнесся к этому совершенно серьезно и с гордостью и достоинством носил этот титул до конца жизни.

Новый год у Бриков встречали по-футуристически. Лиля Брик вспоминает: «Елку подвесили в углу под потолком, „вверх ногами“. Украсили ее игральными картами, желтой кофтой, облаком в штанах, склеенными из бумаги. Все были ряженые. Маяковский обернул шею красным лоскутом, в руке деревянный, обшитый кумачом кастет. Брик в чалме, в узбекском халате, Шкловский в матроске, Эльза – Пьеро. Вася Каменский обшил пиджак пестрой набойкой, на щеке нарисована птичка, один ус светлый, другой черный. Я в красных чулках, короткой шотландской юбке, вместо лифа – цветастый русский платок. Остальные – чем чуднее, тем лучше! Чокались спиртом пополам с вишневым сиропом. Спирт достали из-под полы. Во время войны был сухой закон».

В это время Хлебников публикует несколько статей о закономерностях в истории и человеческой жизни. То, что он рассказывал у Бриков, вошло в его брошюру «Время – мера мира», еще одна статья была опубликована в альманахе «Взял». Книга «Взял», вышедшая в декабре 1915 года, подводила итог развитию футуризма. Там в статье «Капля дегтя» Маяковский говорил о смерти футуризма: «Сегодня все футуристы. Народ футурист. Футуризм мертвой хваткой ВЗЯЛ Россию. Не видя футуризма перед собой и не умея заглянуть в себя, мы закричали о смерти. Да! Футуризм умер как особенная группа, но во всех вас он разлит наводнением. Но раз футуризм умер как идея избранных, он нам не нужен. Первую часть нашей программы разрушения мы считаем завершенной. Вот почему не удивляйтесь, если сегодня в наших руках увидите вместо погремушки шута чертежи зодчего, и голос футуризма, вчера еще мягкий от сентиментальной мечтательности, сегодня выльется в медь проповеди».

Таким образом, Маяковский не побоялся сказать то, что в общем-то было ясно: футуризм как единое течение кончился. Революция в поэзии практически была завершена. Совсем не так обстояло дело в живописи. Там все только начиналось, и Хлебников, как всегда, находился в центре событий. Уже в течение нескольких лет выставки «левых» художников в Петербурге устраивала в своем Художественном бюро Надежда Евсеевна Добычина. В 1915 году ее Бюро помещалось в знаменитом доме Адамини на углу Мойки и Марсова поля. Там вскоре откроется кабаре «Привал комедиантов», сменившее «Бродячую собаку», там живут многие друзья Хлебникова, в том числе актриса Ольга Судейкина, там в конце 1915 года поселился и он сам.

15 декабря в Художественном бюро Добычиной открылась «Последняя футуристическая выставка картин 0,10». Она подводила итог «Первой футуристической выставке картин „Трамвай В“», «Выставке картин левых течений» (обе проходили в Петербурге), московской «Выставке живописи 1915 года» и всем предыдущим. Многое на этих выставках было сделано ради эпатажа. В рассказе «Ка» Хлебников, давая обобщенный образ левых течений, пишет: «На выставке новой живописи ветер безумий заставил скитаться от мышеловки с живой мышью, прибитой к холсту на выставке, до простого пожара на ней (с запертыми зрителями)». Пожар случился еще на вернисаже «Ослиного хвоста». Картины не пострадали, однако критики изощрялись в остроумии по поводу «копченых хвостов» и распускали на страницах газет слухи, будто все холсты сгорели, а на восстановление их понадобился всего один день. Отсюда делался вывод, как легко создавать подобные «шедевры».

Мышеловка с живой мышью появилась на Московской выставке 1915 года. Она принадлежала Василию Каменскому. Сотрудник Румянцевского музея А. Шемшурин рассказывает: «Ларионов прибил на стену женину косу, картонку из-под шляпы, вырезки из газеты, географическую карту и т. п. и т. д. Когда все было готово, Ларионов брал под руку товарища, показывал ему стенку и пускал в ход вентилятор. У всех опускались руки. Все были в отчаянии. Все понимали, что публика будет толпиться у стенки Ларионова и картин в других залах смотреть не будет... Но вскоре мозги прояснились. И вот, ко дню открытия, на этих местах появилось то, чего Ларионов не ожидал. На стене появился цилиндр и жилетка с подписью „Портрет Маяковского“. Еще дальше ко входу рубашка и мочалка с подписью „Бурлюк в бане“. Кто-то повесил щетку половую, а Каменский повесил мышеловку с живой мышью».

Шемшурин ничего не говорит еще об одном участнике выставки, Владимире Татлине, который показал там один из своих первых живописных рельефов. Недалеко от входа он прибил к полу железный угольник солнечных часов, от которого к месту, где должна была висеть работа, прочертил белой краской линию.

Участница событий, художница Валентина Ходасевич так описывает вернисаж: «Торжественно и медленно по лестнице, распустив трены платьев... поднимались всем известные меценатки. Стадом за дамами шли мужчины. Первой в зал вошла в дивном платье Носова. Она остановилась и, оглядевшись: „А что это там так странно торчит на стене?“ – сделала несколько шагов и вдруг остановилась с гневным лицом: ее не пускал шлейф, зацепившийся за солнечные часы. „Кто здесь распорядитель?“ – грозно спросила она. Кое-как меценатку уговорили остаться, пришла уборщица со скребком, отверткой и мокрой тряпкой, отвинтила от пола солнечные часы, отскребла и смыла белую черту. Вдруг раздался рев и треск вентиляторов, все кинулись в соседний зал...[10]Раздались возгласы возмущения. Вентилятор был выключен, и тут появился Василий Каменский, являющий собой синтетический экспонат: он распевал частушки, говорил прибаутки, аккомпанировал себе ударами поварешки о сковородку, на веревках через плечо висели – спереди и сзади – две мышеловки с живыми мышами. Сам Вася, златокудрый, беленький, с нежным розовым лицом и голубыми глазами, мог бы привлекать симпатии, если бы не мыши. От него с ужасом шарахались, а он победно шел по залам».[11]

Последняя футуристическая выставка оказалась гораздо серьезнее. Название выставки «0,10» («Ноль-десять») Малевич объяснял так: «Я преобразился в нуле форм и вышел за ноль – один». Тогда же Малевич собирался издавать журнал, в котором все формы собирался свести к нулю, а сам собирался «перейти за нуль». Число 10 появилось в названии выставки потому, что таково было количество участников. Хлебников очень интересовался экспериментами Малевича, посещал его мастерскую еще до открытия выставки. Идея «перехода за нуль формы» была ему близка, но для поэта, хорошо знакомого с математикой, выход за нуль ассоциировался прежде всего с мнимыми числами.

На выставке «0,10» Малевич впервые показал публике «Черный квадрат» и провозгласил новое художественное направление – супрематизм. На выставке распространялась брошюра Крученых, Клюна и Малевича «Тайные пороки академиков». На этой же выставке Владимир Татлин показал «угловые контррельефы». Таким образом, и в живописном авангарде к 1915 году сформировались основные течения. С этой поры начинается соперничество Татлина и Малевича за лидерство в авангарде, продолжавшееся до самой смерти Малевича. (Татлин пережил Малевича почти на двадцать лет.) Хлебников же сохранял добрые отношения и с тем и с другим. Впрочем, отношения с Татлиным в 1916–1917 годах были гораздо более теплыми и дружескими. В стихотворении «Татлин» Хлебников описывает художественные конструкции своего товарища.

 

Татлин, тайновидец лопастей

И винта певец суровый,

Из отряда солнцеловов.

Паутинный дол снастей

Он железною подковой

Рукой мертвой завязал.

В тайновиденье щипцы

Смотрят, что он показал,

Онемевшие слепцы.

Так неслыханны и вещи

Жестяные кистью вещи.

 

После смерти Хлебникова Татлин одним из первых действенно откликнулся на это событие: в Петрограде в Музее художественной культуры он осуществил постановку сверхповести Хлебникова «Зангези». Эта постановка была очень удачной.

Последняя футуристическая выставка вызвала сильный общественный резонанс. В очередной раз не только газетчики, но и художественные критики были возмущены. Постоянно враждовавший с футуристами Александр Бенуа, перефразируя Мережковского, назвал ее царством уже не грядущего, а пришедшего Хама.

Хлебникову, как обычно, не сиделось на месте. В эту осень он несколько раз порывался уехать в Москву, но трудно было с деньгами, да и разные петербургские дела задерживали его. Наконец, в начале 1916 года он все же уехал в Москву, где завел новые литературные (и не только литературные) знакомства. К тому времени у футуристов в Москве появился новый друг – меценат Самуил Вермель. Он издал сборники «Весеннее контрагентство муз» и «Московские мастера», правда, Хлебникову он не заплатил ни копейки. В этих сборниках поэт опубликовал пьесу «Снезини» и несколько замечательных стихотворений, в частности такое:

 

Эта осень такая заячья,

И глазу границы не вывести

Осени робкой и зайца пугливости.

Окраскою желтой хитер

Осени желтой житер.

От гривы до гребли

Всюду мертвые листья и стебли.

И глаз остановится слепо, не зная, чья —

Осени шкурка или же заячья.

 

(«Эта осень такая заячья...»)

Хлебников, как обычно, был без денег. Каждый день он приходил к дверям вермелевской квартиры. «Кто спрашивает?» – слышалось из-за цепочки. Выпрямившись и стараясь сделать свой тонкий голос внушительным, Хлебников отчеканивал фамилию. За дверью удалялись и возвращались шаги. Хозяина не оказывалось дома. Когда в очередной раз Хлебников и его новый товарищ, художник Сергей Спасский, возвращались несолоно хлебавши от Вермеля, Хлебников вдруг вздрогнул. «Я понял!» – сказал он. И объяснил, что это судьба. Вермель. Мель вер. Что можно ожидать от человека, на котором стоит такой знак. Мель, подстерегающая веру. Хлебников улыбался находке.

Деньги нужны были Хлебникову для путешествий, для издания своих произведений, но только не для обзаведения имуществом. Все имущество поэта – рукописи, куски хлеба, коробка папирос – умещалось в вещевом мешке. Ночью этот мешок мог служить подушкой.

Приехав в Москву, Хлебников поселился в комнате своего брата (Петровский парк, Новая Башиловка, дом 24, квартира 2). К тому времени Шура уже поступил на службу в армию, и Виктор практически сразу стал жить один. И как всегда, комната, где он поселился, очень скоро стала соответствовать вкусу и пристрастиям своего хозяина. Она была как набережная после непогоды на море, когда кружатся чайки и бумажки и их не различишь. «Белые клочки сидели везде: на шкафах, шторах, спинках стульев, на полу, на подоконниках. Хлебников был доволен. Он ходил среди своего волшебного царства, как великан среди карточных домиков, и фыркал, смеялся, как ребенок».[12]

Дмитрий Петровский, еще один новый друг Хлебникова, вспоминает об их вечерних и ночных прогулках. Совсем поздно Хлебников садился в трамвай № 9 у Страстного монастыря, чтобы ехать домой. «Тут часто происходила такая сцена. Хлебников снимает для прощания перчатку и свободной от перчатки правой рукой берется за ручку трамвая и, не перенося холода, отдергивает ее, выпуская из рук металлический прут. Ждем следующего, и так как прощаться приходится в самую последнюю минуту и Хлебников хватает прут незащищенной рукой, повторяется несколько раз то же самое, Хлебников остается. Трамваи перестают ходить. Я решаюсь сказать ему это. „Проще всего было идти пешком“, – спокойно отвечает Хлебников. В ходьбе он неутомим. „Я провожу вас“. Я провожал его, как и следовало, до самого конца линии – верст 15 и возвращался к себе на Арбат, когда уже серело».[13]

За комнату надо было платить, а денег, как всегда, не было. Когда платить стало совсем нечем, Хлебников переехал к Сергею Спасскому. Несмотря на полное безденежье, он опять мечтает о путешествии. Теперь он собрался ехать в Крым. К его великой радости, родители вскоре прислали денег. Первым делом Хлебников побежал в магазин и накупил продуктов. Булки, масло, сахар, колбаса, банка сгущенки. Продукты он явно не выбирал, а покупал все подряд. В тот же день он купил себе новую рубашку. Старую он скатал в клубок и вышвырнул вниз за окно. Довольный, прислушался, как рубашка шлепнулась во дворе. Отдавать в стирку длительно и хлопотно. К тому же предстоял отъезд.

Хлебников купил билет до Симферополя. Дмитрий Петровский пошел его провожать, но уехать в этот раз поэту не удалось. На Курском вокзале у Хлебникова украли всё – билет, деньги, вещи, мешок с рукописями. Петровский увез друга к себе на Николо-Песковский. Хлебников относился к подобным ударам судьбы с философским спокойствием. С Петровским ему было о чем поговорить: оба они увлекались украинскими песнями, думами, украинским языком. Петровский хорошо знал украинский язык, и Хлебников предложил ему вместе работать над «таблицей шумов», как он называл азбуку.

Еще один новый знакомый Велимира – поэт и издатель Георгий Золотухин. В начале 1916 года он издал сборник «Четыре птицы», где была достаточно представительная подборка стихотворений Хлебникова, например такое, и ясное и загадочное одновременно:

 

Тихий дух от яблонь веет,

Белых яблонь и черемух.

То боярыня говеет

И боится сделать промах.

Плывут мертвецы.

Гребут мертвецы.

И хладные взоры за белым холстом

Палят и сверкают.

И скроют могильные тени

Прекрасную соль поцелуя.

Лишь только о лестниц ступени

Ударят полночные струи,

Виденье растает.

Поют о простом: «Алла бисмулла».

А потом,

Свой череп бросаючи в море,

Исчезнут в морском разговоре.

Эта ночь. Так было славно.

Белый снег и всюду нега,

Точно гладит Ярославна

Голубого печенега.

 

(«Тихий дух от яблонь веет...»)

На квартире Золотухина в феврале 1916 года происходит исключительно важное для Хлебникова событие: основан «союз 317-ти», или, как поэт еще его называет, общество Председателей земного шара. Эта идея вызревала у Хлебникова давно, еще с первых собраний «Гилеи». Число 317 = 365 – 48 известно нам по формуле в «Учителе и ученике». Теперь оно становится числом Председателей земного шара. Общество, по мысли Хлебникова, должно было насчитывать 317 членов. Хлебников был очень увлечен этой идеей. Он надеялся привлечь в общество лучших людей со всей планеты и таким образом воздействовать на все правительства всех государств.

Программу зарождающегося союза он достаточно четко сформулировал в декларации «Труба марсиан»: «Пусть Млечный Путь расколется на Млечный Путь изобретателей и Млечный Путь приобретателей... Пусть возрасты разделятся и живут отдельно... Право мировых союзов по возрасту. Развод возрастов, право отдельного бытия и делания... Мы зовем в страну, где говорят деревья, где научные союзы, похожие на волны, где весенние войска любви, где время цветет как черемуха и двигает как поршень, где зачеловек в переднике плотника пилит времена на доски и как токарь обращается с своим завтра».

В этой декларации Хлебников обвиняет «приобретателей» в гибели Пушкина и Лермонтова, в травле Гаусса и Монгольфье, в непризнании Лобачевского и футуристов. «Вот ваши подвиги! – восклицает автор. – Ими можно исписать толстые книги!» Поэтому своих друзей – «изобретателей» он призывает объединиться в особое, независимое государство Времени. В конце декларации следовали приказы: «1. Славные участники „будетлянских“ изданий переводятся из разряда людей в разряд марсиан. Подписано: Король Времени Велимир 1-й. 2. Приглашаются с правом совещательного голоса на правах гостей в думу марсиан: Уэллс и Маринетти».

Эту декларацию написал один Хлебников, но под ней поэт поставил несколько подписей: Мария Синякова, Божидар, Григорий Петников, Николай Асеев. Поэта-эгофутуриста Божидара к тому времени уже не было на свете. Остальные были друзьями Хлебникова и едва ли стали бы возражать, что их включили в число 317-ти Председателей земного шара.

Одним из первых в число Председателей вошел Дмитрий Петровский. Далее Хлебников и Петровский занялись привлечением в ряды общества новых членов. Первыми, к кому решили обратиться, были Вячеслав Иванов и отец Павел Флоренский. Иванов жил тогда в Москве, к Флоренскому пришлось ехать в Сергиев Посад. Вячеслав Иванов очень серьезно относился к начинаниям Хлебникова и дал свою подпись на опросном клочке. Многие друзья и ученики Иванова не могли понять, что он нашел в Хлебникове, тогда как сам мэтр русской поэзии считал своего бывшего ученика гением. Он это понял еще в 1908 году, когда Хлебников пришел к нему как никому не известный студент из провинции.

Судьба вновь столкнет их в 1921 году в Баку, и Вячеслав Иванов будет слушать рассуждения Хлебникова о времени, об истории, о поэзии, Хлебников будет читать ему свои стихи, и Иванов назовет его «ангелом». В середине 1910-х годов Николай Асеев спросил Иванова, почему тот ничего не делает для издания хлебниковских вещей, ведь хороший отзыв Иванова очень ценился. Иванов ответил: «Я не могу и не хочу нарушать законов судьбы. Судьба же всех избранников – быть осмеянными толпой». «Осмеяний толпой» действительно в жизни Хлебникова было предостаточно.

Поход к Павлу Флоренскому вышел с приключениями. По дороге в Сергиев Посад друзья встретили цыганку. Цыганка долго говорила о Хлебникове, неожиданно назвала его «коммерческим характером», говорила «о голове, которую он бросает, а сам за пазуху прячет». Наконец добрались до отца Павла. Разговор, о котором мы знаем только по пересказу Петровского, велся вокруг «законов времени». Флоренского эта тема тоже интересовала. Пройдет еще несколько лет, и с Хлебниковым они встретятся на страницах журнала «Маковец», где Хлебников выступит со стихами, а Флоренский – со статьей «О мнимостях в геометрии». Журнал «Маковец» начал выходить в 1922 году, в том же году Хлебников умер, поэтому диалог Флоренского с ним не имел продолжения.

Когда в 1916 году поэт пришел к нему, Флоренский не удивился. Он давно сочувственно следил за творчеством футуристов, интересовался их идеями. Флоренский подробно разбирает стихотворение Хлебникова «Заклятие смехом» и другие произведения футуристов в статье «Антиномия языка». Как вспоминает Петровский, тогда в разговоре с Флоренским Хлебников почему-то умолчал о настоящей цели их визита, об обществе Председателей земного шара.

Хлебников часто бывал молчалив, замкнут. Далеко не всех он удостаивал своей беседы, особенно не любил он окололитературных собраний с разговорами об искусстве, но вопросами математики, естествознания он всегда интересовался и на эти темы разговор поддерживал, если находил достойного собеседника. Одним из тех, кто мог поддержать разговор о математике и физике, был Сергей Бобров, член футуристической группировки «Центрифуга», по образованию математик. Тогда, в 1916 году, вышел второй сборник «Центрифуги», где были также помещены стихи Хлебникова. Эти стихи проникнуты трагическим предчувствием близких катастроф, поэт разочарован в людях и ставит им в пример коней.

 

О люди! Так разрешите вас назвать?

Режьте меня, жгите меня!

Но так приятно целовать

Копыто у коня:

Они на нас так не похожи,

Они и строже, и умней,

И белоснежный холод кожи,

И поступь твердая камней.

Мы не рабы, но вы посадники,

Но вы избранники людей!

И ржут прекрасные урядники,

В нас испытуя слово «дей!».

 

(«Страну Лебедию забуду я...»)

У Боброва Хлебников стал спрашивать о работах Эйнштейна. Тот рассказал, что знал, Хлебников же заметил, что ему это не нравится. «Почему не нравится?» – поинтересовался Бобров. «Ну это научный жаргон, больше ничего», – ответил Хлебников. «Ну а как же тяготение?» – спросил Бобров. «Да и тяготение тоже – научный жаргон, – парировал Хлебников, – я легко могу построить мир, где не будет ни света, ни тяготения». Эта парадоксальность мышления Хлебникова нередко проявляется и в его стихах. Неудивительно, что при таких масштабных интересах многие его замыслы остались незавершенными. Это прежде всего относится к его главному историософскому труду «Доски судьбы», над которыми Хлебников работал в 1921–1922 годах. Он так и не успел полностью подготовить «Доски судьбы» для печати.

Пока же, в 1916 году, Хлебников увлечен идеей «государства времени» и обществом Председателей земного шара. Он активно вербует новых членов. Правда, многие даже не подозревали, что стали Председателями земного шара. В хлебниковский список попадают его друзья футуристы Бурлюк, Маяковский, Каменский, Асеев, Ивнев, поэты и писатели Зенкевич, Кузмин, художники Малевич и Спасский, композитор Артур Лурье, летчики Г. Кузьмин и В. Михайлов. В этот же список попали «члены китайского посольства Тинь-Э-Ли и Янь-Юй-Кай», посол Абиссинии Али Серар, Рабиндранат Тагор. В 1917 году «пропуск в правительство звезды» получают даже А. Ф. Керенский и Т. В. Вильсон. Правда, в деятельности Керенского Хлебников очень скоро разочаровался.

С предложением вступить в общество Председателей Хлебников хотел обратиться к Максиму Горькому. К Горькому, хотя он принадлежал к другому литературному лагерю, Хлебников и все футуристы относились с большим почтением. Еще будучи студентом Казанского университета, Хлебников посылал Горькому на отзыв свои произведения. В 1915 году Каменский, Бурлюк и Маяковский, познакомившись с Горьким, пригласили его в «Бродячую собаку» на вечер, посвященный выходу альманаха «Стрелец». Прослушав там выступления футуристов, Горький произнес тут же ставшую знаменитой фразу: «В них что-то есть». Фраза пошла гулять по газетам. Мировая известность Горького сделала свое дело. Газетчики вдруг стали вежливее и «нежнее» относиться к футуристам. Поэтому неудивительно, что Горького Хлебников решил тоже включить в число Председателей земного шара.

Хлебников пишет ему письмо следующего содержания: «Хотя мы сторонники войны между возрастами, но мы знаем, что возраст духа не совпадает с возрастом туловища. Поэтому мы обращаемся к Вам с небольшой просьбой: ответьте нам, руководясь решением совести, на вопрос: можем ли мы быть достойными членами правительства земного шара или нет? Созвать его мы предполагаем в ближайшем будущем».[14]Это письмо осталось неотправленным.

Хлебников озабочен тем, чтобы в правительство земного шара вошли люди разных национальностей, особенно ему нужны участники из стран Востока. В это время он пишет и публикует статью «Письмо двум японцам». Статья написана в ответ на «Письма дружбы» двух японских юношей, адресованные русским юношам. «Письма» японцев были перепечатаны газетой «Русское слово» из газеты «Кокумин симбун». В ответ им поэт пишет: «У возрастов разная походка и языки. Я скорее пойму молодого японца, говорящего на старояпонском языке, чем некоторых моих соотечественников, говорящих на современном русском... если есть понятие отечества, то есть понятие и сынечества, будем хранить их обоих». Хлебников предлагает устроить Азийский съезд и обсудить там следующие вопросы: основание Высшего учебна (sic!) «будетлян» из нескольких, взятых внаймы у людей пространства, владений; обязать соседние города и села питать их и преклоняться перед ними; разрушать языки осадой их тайны, слово остается не для житейского обихода, а для слова.

От имени Председателей земного шара Хлебников будет издавать воззвания и даже целое периодическое издание «Временник». Выйдут четыре номера «Временника», причем в третьем опубликованы только подписи 19 Председателей земного шара. В «Воззвании Председателей земного шара» Хлебников говорит: «Только мы, свернув ваши три года войны в один свиток грозной трубы, поем и кричим, поем и кричим, полные прелестью той истины, что правительство земного шара уже существует. Оно – мы». Таким образом, правительство земного шара – это ответ Хлебникова прежде всего на мировую войну, о которой в 1916 году поэту приходилось задумываться все чаще. Близился срок призыва. В стихах он пишет:

 

Как! И я, верх неги,

Я, оскорбленный за людей, что они такие,

Я, вскормленный лучшими зорями России,

Я, повитой лучшими свистами птиц, —

Свидетели: вы лебеди, дрозды и журавли! —

Во сне провлекший свои дни,

Я тоже возьму ружье (оно большое и глупое,

Тяжелее почерка)

И буду шагать по дороге,

Отбивая в сутки 365?317 ударов – ровно.

И устрою из черепа брызги,

И забуду о милом государстве 22-летних,

Свободном от глупости возрастов старших,

Отцов семейства

(общественные пороки возрастов старших),

Я, написавший столько песен,

Что их хватит на мост до серебряного месяца...

Нет! Нет! Волшебницы

Дар есть у меня, сестры небоглазой.

С ним я распутаю нить человечества,

Не проигравшего глупо

Вещих эллинов грёз,

Хотя мы летаем.

Я ж негодую на то, что слова нет у меня,

Чтобы воспеть мне изменившую избранницу сердца.

Нет, в плену я у старцев злобных,

Хотя я лишь кролик пугливый и дикий,

А не король государства времен,

Как называют меня люди:

Шаг небольшой, только ик

И упавшее о, кольцо золотое,

Что катится по полу.

 

(«Как! И я, верх неги...»)

Хлебников, как ранее не служивший, был зачислен в государственное ополчение ратником II разряда. Его срок призыва подходил 25 марта 1916 года. К тому времени в армии служит уже младший брат Шура, в армии многие друзья и знакомые Хлебникова. Сам он надеялся на случайное избавление, но тщетно. Однажды, когда он жил у Спасского, тот застал Хлебникова за странным занятием: он стоял у зеркального шкафа, сбросив пиджак, и пытался измерить свою грудь сантиметром. «Быстро переступив с ноги на ногу, он стал сосредоточенно объяснять: „Размер груди. Буду ли годен?“ Он выпрямился у дверцы шкафа и отметил на ней свой рост. Хотел измерить отмеченную высоту, но отбросил, скомкав, сантиметр». Войну обмануть все равно бы не вышло. Хлебников был высокого роста, силен физически, здоров, отличный пловец.

В другой раз они со Спасским выходили из мастерской скульптора Коненкова и увидели, как по переулку с невеселой песней идут ряды немолодых солдат. «Хлебников остановился как зачарованный. Но зачарованность была унылой. Он всматривался, вытянув голову, словно впервые видел эти свисающие серые шинели, откидываемые одинаковыми толчками выбрасываемых вперед сапог. Солдаты шлепали по рыжей кашице снега, по бурым, как пиво, лужам. Я не помню, сказал ли что-нибудь Хлебников или просто оглянулся на меня. Но он видел себя в этой группе под низко-лохматящимся непогодным небом запущенной Пресни, и каждый шаг ему доставался с трудом. И хотелось ему броситься на выручку и прекратить это унизительное недоразумение. И уже забывшимися сейчас словами я принялся его утешать».[15]

Хлебников, в отличие от многих, не хотевших идти на войну, не предпринимал никаких реальных шагов, чтобы как-то облегчить свою участь, пристроиться где-нибудь в тылу или при штабе. В то самое время, когда подходит срок его призыва, на Пасху 1916 года, он едет к родителям в Астрахань. Там 8 апреля его забрали в армию и отправили в 93-й запасной пехотный полк в Царицын.

 

Где, как волосы девицыны,

Плещут реки, там, в Царицыне,

Для неведомой судьбы, для неведомого боя,

Нагибалися дубы нам ненужной тетивою,

В пеший полк 93-й

Я погиб, как гибнут дети.

 

Открытку с этим текстом вскоре получил Дмитрий Петровский. «Король в темнице, король томится», – было приписано. Солдатская служба давалась Хлебникову страшно тяжело. Единственное, на что он теперь надеялся, – это помощь Николая Ивановича Кульбина, врача-психиатра, имевшего генеральский чин. Ему Хлебников пишет из Царицына страстное письмо:

 

«Николай Иванович!

Я пишу вам из лазарета „чесоточной команды“. Здесь я временно освобожден от в той мере несвойственных мне занятий строем, что они кажутся казнью и утонченной пыткой, но положение мое остается тяжелым и неопределенным. Я не говорю о том, что, находясь среди 100 человек команды, больных кожными болезнями, которых никто не исследовал точно, можно заразиться всем до проказы включительно. Пусть так. Но что дальше? Опять ад перевоплощения поэта в лишенное разума животное, с которым говорят языком конюхов, а в виде ласки так затягивают пояс на животе, упираясь в него коленом, что спирает дыхание, где ударом в подбородок заставляли меня и моих товарищей держать голову выше и смотреть веселее, где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти, потому что я не толпа и не стадо, где на все доводы один ответ, что я еще жив, а на войне истреблены целые поколения. Но разве одно зло оправдание другого зла и их цепи? Я могу стать только штрафованным солдатом с будущим дисциплинарной роты. Шаги, приказания, убийства моего ритма делают меня безумным к концу вечерних занятий, и я совершенно не помню правой и левой ноги. Кроме того, в силу углубленности я совершенно лишен возможности достаточно быстро и точно повиноваться.

Как солдат я совершенно ничто. За военной оградой я нечто. Хотя и с знаком вопроса, и именно то, чего России недостает: у ней было очень много в начале войны хороших солдат (сильных, выносливых животных, не рассуждая повинующихся и расстающихся с рассудком, как с усами). И у ней мало или меньше других. Прапорщиком я буду отвратительным.

А что я буду делать с присягой, я, уже давший присягу Поэзии? Если поэзия подскажет мне сделать из присяги остроту? А рассеянность? На военной службе я буду только в одном случае на месте, если б мне дали в нестроевой роте сельскую работу на плантациях (ловить рыбу, огород) или ответственную и увлекательную службу на воздушном корабле „Муромец“. Но это второе невозможно. А первое хотя вполне сносно, но глупо. У поэта свой сложный ритм, вот почему особенно тяжела военная служба, навязывающая иго другого прерывного ряда точек возврата, исходящего из природы большинства, т. е. земледельцев. Таким образом, побежденный войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт. Это мне отнюдь не улыбается, и я буду продолжать кричать о спасательном круге к неизвестному на пароходе.

Благодаря ругани, однообразной и тяжелой, во мне умирает чувство языка. Где место Вечной Женственности под снарядами тяжелой 45 см. ругани? Я чувствую, что какие-то усадьбы и замки моей души выкорчеваны, сравнены с землей и разрушены.

Кроме того, я должен становиться на путь особых прав и льгот, что вызывает неприязнь товарищей, не понимающих других достаточных оснований, кроме отсутствия ноги, боли в животе. Я вырван из самого разгара похода за будущее. И теперь недоумеваю, что дальше. Поэтому, так как я полезен в области мирного труда всем и ничто на военной службе, даже здесь меня признали „физически недоразвитым человеком“. Меня давно зовут „оно“, а не он. Я дервиш, иог, Марсианин, что угодно, но не рядовой пехотного запасного полка.

Мой адрес: Царицын. Военный лазарет пехотного запасного 93 полка, „чесоточная команда“, рядовому В. Х.

В нем я пробуду 2 недели. Старший врач – Шапиро довольно добродушный, <но строгий>.

Уважающий вас и уже раз вами вырученный (напоминание) Велимир Хлебников.

29 февраля в Москве возникло общество „317“ членов. Хотите быть членом? Устава нет, но общие дела».

 

Кульбин сразу начал действовать. Он пишет письмо, в котором констатирует у Хлебникова «состояние психики, которое никоим образом не признается врачами нормальным». Письмо возымело действие лишь отчасти – Хлебникова начинают гонять по комиссиям. Одну он проходит в Царицыне, и его назначают на новую комиссию в Казань, но с отправкой медлят.

Помочь поэту стремится и Дмитрий Петровский. Получив открытку от Хлебникова, он понял, что надо что-то делать. Взяв пятнадцать рублей в издательстве у Золотухина, он выехал в Царицын. Полк находился в двух верстах от города. Петровский приехал в воскресенье, в день парада. Солдаты ходили взад и вперед по площади в одну десятину, целым полком топтались на месте. Хлебников оказался не там, а в лазарете «чесоточной команды» на другом конце города. Там, рядом с бараками, Петровский нашел Хлебникова и был потрясен его видом: «...оборванный, грязный, в каких-то ботфортах Петра Великого, с жалким выражением недавно прекрасного лица, обросшего и запущенного». Не спросясь начальства, Хлебников ушел вместе с Петровским в город. Петровский привез новые книги со стихами Хлебникова, и тот жадно накинулся на них. Лицо его преобразилось. Он опять стал прежним Хлебниковым. Он решил, что теперь «время от времени будет снимать номер в гостинице, сидеть и читать, воображая, что он приехал как путешественник и на день остановился в гостинице».

Выйдя из гостиницы, друзья встретили на трамвайной остановке Владимира Татлина. Тот сначала даже не узнал Хлебникова, а узнав, страшно обрадовался. Тут же решено было устроить лекцию в городском театре, объявив, что приехали московские футуристы. Лекцию назвали «Чугунные крылья». С трудом удалось получить разрешение на чтение этой лекции, но на участие в ней рядового Хлебникова разрешения получить не удалось. Более того, заступничество Петровского навлекло на поэта немилость начальства и ему не разрешили даже присутствовать на собственной лекции. В результате Хлебников спрятался за занавесом и оттуда суфлировал Петровскому. Зал был пуст, сидели только полковые шпионы, искавшие сбежавшего из казарм Хлебникова, полковник и барышни из администрации. Петровский рассказывал о достижениях Хлебникова, о найденных им закономерностях, в основном пересказывая брошюру «Время – мера мира», говорил о словотворчестве; в заключение читал свои стихи и стихи Хлебникова, Маяковского, Асеева, Бурлюка. Лекция кончилась, и, чтобы пропустить выступавших за кулисы, подняли занавес. Перед полковыми шпионами предстал не успевший скрыться Хлебников.

Петровский уехал, и для Хлебникова опять началась тяжелая солдатчина. Он опять обращается к Кульбину:

«Если можете, Николай Иванович, то сделайте то, что нужно сделать, чтобы не променять поэта и мыслителя на солдата. Удивительно! В Германии и Гёте и Кант были в стороне от наполеоновских бурь, и законы разрешали быть только поэтом. В самом деле, нас и меня звали только сумасшедшими, душевно больными; благодаря этому нам была закрыта вообще служба; а в военное время, когда особенно ответственно каждое движение, я делаюсь полноправным гражданином. Равные права = равный долг.

Кроме того, поэты – члены теократического союза – подлежат ли они воинской повинности?

Здесь я буду всегда только штрафованным солдатом – так мне враждебны эти движения, муштра. Там я могу быть творцом.

Где я должен быть?

Раз вы меня избавили из одной беды. Во всяком случае, я заклинаю Вас: вышлите заказным Ваш ответ, в комиссии врачебной, конечно, Ваше мнение будет иметь громадное значение. А эта комиссия способна улучшить мое положение.

Если Пушкину трудно было быть камер-юнкером, то еще труднее мне быть новобранцем в 30 лет, в низменной и грязной среде 6-й роты, где любящий Вас В. Хлебников.

Пришлите диагноз».

Наконец усилия Кульбина и родственников, которые, конечно, тоже хлопочут о Викторе, возымели успех, и в августе Хлебникова отправили на новое испытание в Астрахань, в земскую больницу, где он получил относительную свободу. В сентябре ему даже предоставили отпуск. Хлебников воспрял духом и стал улаживать литературные дела. В это время изданием его произведений занялись Асеев и Петников. Хлебников из Астрахани едет к ним в Харьков, а оттуда в Красную Поляну, на дачу к Синяковым. Он пишет сестре: «Я около Харькова, живу в 12 верстах от железной дороги в усадьбе среди плодового сада... я сильно загорел и забыл, что где-то есть война, военная повинность, доктор Романович и проч. Хозяева усадьбы мои друзья и марсиане Асеев, Уречин, сестры Синяковы. Я их люблю от всей души». Марии Синяковой-Уречиной поэт посвятил стихотворение:

 

Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова

Явились вы, как лебедь в озере;

Я не ожидал от вас иного

И не сумел прочесть письмо зари.

А помните? Туземною богиней

Смотрели вы умно и горячо,

И косы падали вечерней голубиней

На ваше смуглое плечо.

Ведь это вы скрывались в ниве

Играть русалкою на гуслях кос.

Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,

Блестели медом – радость ос.

Их бусы золотые

Одели ожерельем

Лицо, глаза и волос.

Укусов запятые

Учили препинанью голос,

Не зная ссор с весельем.

Здесь Божия Мать, ступая по колосьям,

Шагала по нивам ночным.

Здесь думою медленной рос я

И становился иным.

Здесь не было «да»,

Но не будет и «но».

Что было – забыли, что будет – не знаем.

Здесь Божия Матерь мыла рядно,

И голубь садится на темя за чаем.

 

(«Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова...»)

Хлебников тогда очень увлекался творчеством Уэллса и его романом «Война миров». Он с друзьями собирался издавать книгу, которая называлась бы «Улля, улля, марсиане». Тогда же поэт записывает Уэллса в Председатели земного шара. Различные утопические проекты всегда интересовали Хлебникова. Он сам тоже создавал подобные утопии. В 1915 году он пишет статью «Мы и дома», где говорит об архитектуре, высказывает интересные градостроительные идеи. Хлебников говорит, что современные архитекторы забыли правило чередования в старых постройках «сгущенной природы камня с разреженной природой – воздухом». «У улиц нет биения. Слитные улицы так же трудно смотрятся, как трудно читаются слова без промежутков и выговариваются слова без ударений. Нужна разорванная улица с ударением в высоте зданий, этим колебанием в дыхании камня... Современный доходный дом (искусство прошлецов) растет из земли; но замки стояли особняком, окруженные воздухом, насытив себя пустынником, походя на громкое междометие. А здесь, сплющенные общими стенами, отняв друг от друга кругозор, сдавленные в икру улицы, – чем они стали с их прыгающим узором окон, как строчки чтения в поезде!»

Хлебников предлагает строить дома совсем другого вида. Сам заядлый путешественник, поэт прежде всего заботится о таких же, как он. По мысли поэта, каждый человек становится собственником стеклянной походной каюты. Эту каюту можно погрузить на поезд или на пароход. В городах же должны быть специальные дома-остовы. Путешественникобыватель приезжает в своей собственной каюте в любой город, и ему обязаны предоставить место в одном из домовостовов. Эти дома могут быть разной формы: дом-тополь, дом-шахматы, дом-качели, дом-волос, дом-книга и т. д. Нетрудно заметить, что многое из идей Хлебникова оказалось реализованным в современном градостроительстве.[16]Остальные прозрения, будем надеяться, еще ждут своего часа.

В другой утопии – «Лебедия будущего» – Хлебников мечтает о том, что поля будут засеваться и орошаться с самолетов (это было реализовано довольно скоро); поэт говорит об устройстве заповедников, и эти идеи будет скоро осуществлять на практике его отец. В конце жизни Хлебников пишет еще одну утопию – «Радио будущего». Хлебников мечтает о том времени, когда по радио на всю страну будут передаваться литературные и музыкальные произведения, когда с помощью радио будет вестись обучение, будет рассказываться о научных открытиях. «Так радио скует непрерывные звенья мировой души и сольет человечество», – заключает он.

Помимо этих грандиозных утопических проектов, Хлебников не прекращал работу с языком. Как раз в 1915–1916 годах он пишет много новых статей и пытается их опубликовать или с помощью Асеева и Петникова в Москве и Харькове, или с помощью Матюшина в Петрограде. Получив отпуск, Хлебников вообще настроен очень оптимистично. Матюшину он сообщает, что им сделано много изысканий о словах и числах, он «проповедует общий сборник», собирается помириться со всеми, с кем поссорился, «а то все в разброде». От Матюшина он ожидает «ураганный огонь изданий осенью». Погостив и отдохнув в Красной Поляне, Хлебников все же вынужден вернуться в Астрахань, но до конца сентября он в отпуске «на свободе».

Затем, после очередной больницы, его направили в Саратов в 90-й запасной пехотный полк. Настроение у поэта опять самое мрачное. «3 недели среди сумасшедших, и опять комиссия впереди, и ничего, что бы говорило, что я буду на воле. Я в цепких руках. И со мной не расстаются до сих пор». «Кажется, я скоро опять двинусь пехотинцем», – сообщает он.

В Саратове, куда он попал после этой комиссии, было так тяжело, что Хлебников решает сам проситься на фронт. Он подает начальнику учебной команды докладную записку: «Имея желание отправиться в действующую армию, прошу Вашего ходатайства об отправлении в действующую армию с первой очередной маршевой ротой. Рядовой Виктор Хлебников». На докладной записке начальник учебной команды написал такую резолюцию: «Чтобы быть командированным в действующую армию, необходимо иметь хотя бы маломальски воинский вид. До обучения и приведения в надлежащий вид о такой чести и думать нельзя».

Действительно, обучить поэта, короля времени, двигаться строем и выполнять приказы прапорщиков было практически невозможно. Сам Хлебников, не теряя чувства юмора, рассказывает родственникам об одном характерном эпизоде. Под Рождество он хотел отпроситься из казармы в город, но ничего не вышло: «В Саратов меня не пустили: дескать, я не умею отдать честь. Что же! так, так, так. Я и на самом деле отдал честь, держа руку в кармане, и поручик впился в меня: „Руку, руку где держишь!“» В том же письме Хлебников описывает свою казарменную жизнь: «В ночь на Рождество охотился за внутренними врагами. За березовой рощицей блещет тысячью огней Саратов. Наш сарай обвит ледяными волосами тающих сосулек и кажется полуживой, с желтыми заячьими глазами. Он хитро дышит... Сегодня я плакал от умиления. В сочельник нам выдали французскую булку и кусочек колбасы, точно собачкам».

В другом письме Хлебников сообщает, что живет в двух верстах от Саратова за кладбищем, в мрачной обстановке лагеря. И все же он думает прежде всего о творчестве, сожалеет, что за время отпуска мало успел сделать. «Это расплата за „Временник“ и Петроград. Я не использовал лета для себя и теперь несу кару. Нельзя ли „Временник“ объявить предприятием, работающим на государственную оборону?» Предположение, конечно, наивное, но буквально рядом, в письме, написанном через три дня, Хлебников мудро замечает: «Дети! Ведите себя смирно и спокойно до конца войны. Это только 1,5 года, пока внешняя война не перейдет в мертвую зыбь внутренней войны».

Напомним, что эти слова сказаны в декабре 1916 года. Через полтора года в стране начнется Гражданская война... Рядовой Хлебников, в рождественскую ночь давивший вшей в саратовских лагерях, оказался прозорливее многих военачальников. Надо ли говорить, что его голос, как всегда, никто не услышал.

Начало 1917 года было таким же безрадостным. Писем от родных нет, Хлебников беспокоится за них. Как он говорит, бывали случаи, что письма из Саратова в полк шли одиннадцать дней (три дня версту). Сам же он только в письмах находит утешение. Родителям он посылает рисунок на шелке с изображением льва и записку: «Это я перед отправкой в военное училище. Негодую на вселенную. До свиданья». В начале 1917 года его переводят в учебную команду, это сулит хоть какие-то перемены, но, как оказалось, не в лучшую сторону. Именно оттуда, из учебной команды, Хлебников просится на фронт и получает категорический отказ. В военное училище поэт не поступил и прапорщиком не стал. Ситуация в саратовском 90-м запасном пехотном полку ничем не отличалась от ситуации в других полках и на других фронтах.

В феврале 1917 года становится ясно, что дальше так продолжаться не может. Как раз в это время Хлебников получает пятимесячный отпуск и сразу же уезжает из Саратова к друзьям в Харьков. Там его застало известие о революции. В армию Хлебников уже не вернулся.

 



[1]

[2]

[3]

[4]

[5]

[6]

[7]

[8]

[9]

[10]

[11]

[12]

[13]

[14]

[15]

[16]

Rambler's Top100
Hosted by uCoz